Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Единокровные братья мои, час пробил! Наместник аллаха на земле, великий султан Оттоманской империи, внемля нашим благим чаяниям, протянул нам руку помощи, чтобы освободили мы от гяуров отчую землю. Когда вступим с оружием на родной берег, все абхазцы, которые томятся там под владычеством царя, восстанут и присоединятся к нам. Освободим Апсны! Вперед под стягом газавата! Падишахим бин яша!*[17]

И множество вооруженных людей пересекло Черное море и высадилось вблизи сухумской крепости. Камлат Маан торопился. Во все концы Абхазии поскакали его глашатаи, призывая народ к объединению:

— Кто хочет быть свободным, присоединяйтесь к армии Камлата Маана — спасителя Абхазии! Он поведет вас на Ингур, чтобы разбить гяуров!

Но вышло не так, как думал Камлат. За исключением сородичей Маана и некоторых сбитых им с толку горцев, пасшие скот в горах и сеявшие хлеб в долинах крестьяне не откликнулись на мятежный клич паши. Люди, принявшие русское подданство, уже не помышляли изменять своего решения. Даже воины Камлата, вступив на отеческую землю, стали разбегаться из его войска. Склонив колени и целуя ее, они шептали: «Прости, Апсны!» К тому же свидетельства их о перенесенных в Турции страданиях отрезвляюще действовали и на неискушенных.

С преданными ему людьми и с турецкими отрядами двинулся Камлат Маан на Ингур. Но русские разгромили его. Наемник султана понимал, что за такое отражение ему не сносить головы. Мало того, что сам он возвращается с позором, еще и многие воины его потеряны: одни — разбежались, другие — убиты, третьи — у русских в плену. И тогда изобрел он для своего спасения коварный план. Отступая, сам сжигал горские селения и распускал лживые слухи о лютой русской мести. Силой оружия и страха загнал он на турецкие корабли тысячи абхазцев. И число их было почти вдвое больше, чем число воинов, с которыми он уплывал завоевывать Абхазию. Но, как ни старался Камлат-паша угнать всех ее жителей, не удалось ему это. Пастухи с отарами скрылись в горах, целые семьи ушли в леса или перебрались к русским. И возродилась из пепла Апсны. Твой приезд, дад, не лучшее ли доказательство тому? Дай-ка обниму тебя, поздняя радость жизни моей!

Душа пеклась о близких. И вот я в дороге. Иду пешком с посохом в руке в Осман-Кой. Путь далек. В лицо мне дует осенний ветер. И чудится порой, что доносит он дым очага, над которым склоняется моя мать.

Частенько вдоль обочин дороги встречались мне заброшенные могилы. Спросишь встречного: кто похоронен в них? Отвечает:

— Черкесы!

Я все не удосужился сказать тебе, Шарах, что всех махаджиров турки величали черкесами. Это прозвище сохранилось до сих пор. Во времена моей молодости «черкес» было словом, равнозначным слову «разбойник». Поругаются два турка, и если у одного не хватает бранных выражений, чтобы обозвать другого, то обзывал он его черкесом. Еще в Стамбуле услышал я стоустую кровавую историю свержения султана Абдул-Азиза и про зловещую роль, которую играл в ней Шардын, сын Алоу. И до нас, говорят, случалось: один согрешил, а все — отвечали. Но об этом в свой час…

В дороге торопливый путник не замечает, когда кончается ночь и начинается день. Вот и Осман-Кой, прижавшийся к низкорослым холмам. Было за полночь. Дул промозглый ветер, и шел мелкий снег. Слышался лай собак, изредка как бы нехотя перекликались петухи. Я задержался на холме перед капищем святой Бытхи. Гляжу: все вокруг заросло колючим кустарником. Одинокий граб срублен. Вместо него торчит пень, покрытый снегом.

С тяжелым сердцем я вошел в селение. И первое, что я увидел, — это что нет уже дома, где жил некогда Мзауч Абухба. Ворота стояли на месте, а дома не было. Двор был вспахан, и по краям лежали побуревшие стебли табака. В глазах моих потемнело, словно на голову накинули черную бурку. Еле отрывая ноги от земли, подошел я к дому, где жили мы. Стоит нетронутый, только постарел и чуть осел. На балконе играют дети, и холод им не помеха. Втянул ноздрями воздух и по запаху понял: живет в нашем доме другая семья. Подбежала ко мне большая лохматая собака, хотела было оскалить пасть, но словно раздумала, присев поблизости.

Становилось все холоднее. Я вышел на дорогу и услышал звон наковальни. «Да это, наверное, кузнец Давид старается!» — подумал я и двинулся к кузне. Двустворчатые двери ее были растворены наполовину, и еще издали я увидел, как какой-то человек, у которого вместо левой ноги была деревяшка, стоял перед наковальней, ударял молотом — и после каждого удара рой искр летел во все стороны. Голова молотобойца была закутана башлыком. Я приблизился к дверям.

— Проходи к огню, погрейся. Здорово похолодало! — сказал он, не оглядываясь.

Я пересилил подкативший к горлу ком:

— Здравствуй, Дурсун!

Взлетавший над наковальней молот словно застыл в воздухе. Дурсун стремительно обернулся:

— Зауркан! Это ты, Зауркан!

И, стуча деревяшкой, двинулся ко мне. Мы бросились в объятья друг друга. Слезы лились по нашим щетинистым щекам. Красный брусок железа померк на наковальне, а Дурсун нежно ударял меня по плечу могучей ладонью, не стыдясь слез, улыбался:

— Может, ты с небес спустился, Зауркан, брат мой? Родные оплакали тебя как обезглавленного, а ты жив. Ну скажи, скажи еще хоть словечко. Дай убедиться одноногому Дурсуну, что не сон ему снится.

И прятал лицо на моей груди. Словно растянув веревочную петлю на своей шее, я спросил:

— Ногу потерял на войне?

— В пустыне Туниса оставил голодному волку. Приковылял оттуда и вскоре отца схоронил. Верчусь один теперь, на одной ноге.

— Великодушный человек был твой отец, Давид. Не забуду его доброты до самой смерти!

— Отец наказал нам жить долго. Да будет сегодняшний день предвестником грядущей радости.

— Не томи, Дурсун, что сталось с моими?

— Когда ты прикончил Селим-пашу в Измиде, Мата вернулся невредимым. Как мне передал мой отец, Хамирза, Мата и твоя мать куда-то уехали. С тех пор о них я ничего не слышал, Зауркан. А в том, что выслали отсюда убыхов, не твоя вина, а Шардына, сына Алоу, но об этом потом, а сейчас ты должен поесть с дороги…

Мы присели к столу, на котором лежали рыба, переломленный на две части чурек и нарезанный лук. На огне грелся медный кофейник. За окном стемнело, шел снег и по-совиному ухал ветер. Фитиль коптилки чадил, и Дурсун несколько раз снимал с него нагар. Неяркий свет освещал бедную трапезу.

— Ты уж прости меня, Зауркан, что так скуден ужин наш. Когда бы я знал, что ты придешь. А у соседей не одолжишь: все новоселы. Такого гостя надо встречать, как встречали желанных гостей мои деды в Грузии. Надо было бы быка зарезать, достать вино, — Дурсун широко развел руки, — вот из такого кувшина, и, кликнув друзей, пить, не хмелея, петь заздравные песни и плясать целую неделю. Но, — вздохнул он горестно, — где прекрасная Грузия, а где мы?

— Невелико слово: на кончике языка уместишь, а всем сердцем владеет! Я за таким душевным столом давненько не сиживал.

Ветер разогнал тучи. Снег превратился в поземку, и на небе мерцали зеленоватые звезды. Дурсун подбросил в очаг охапку дров, и по стенам заплясали желтые отсветы. Мы прилегли у огня, и дремота отяжелила мои веки… Вчера, сынок, я обещал подробнее рассказать тебе о том, что натворил Шардын, сын Алоу. Только на сандаловом дереве наростов не бывает, а в народе — не без урода. У вас, абхазцев, — Маан Камлат, у нас, убыхов, — Шардын, сын Алоу. Пришли, говорят, благородные деревья к богу с жалобой на топор, а бог им в ответ: «Вашего он корня — ручка-то у него деревянная».

Шурин Абдул-Азиза был влиятельным лицом турецкого дивана*.[18] Власть рождает самоуверенность. То словом, то поступком умножал он что ни день недоброжелателей своих. В глаза — улыбаются, а за спиной — клянут. А про единоплеменный народ — убыхов — и думать не думал. Осман-Кой вспоминал, лишь когда приходил срок налог с крестьян драть. Иным чиновникам или офицерам содействовал, за что взятки брал без зазрения совести. Разбогател, как десять пашей сразу. В разврат пустился, дивя даже виды видавших обладателей гаремов. Кляузничал, сталкивал придворных, как петухов. Его боялись и ненавидели. Сам великий визирь — хитрая лисица — подыскивал повод, чтобы отослать из столицы куда-нибудь подальше Шардына, сына Алоу. Он пошел даже на то, что уговорил султана присвоить высокопоставленному убыху звание паши, мечтая отправить его в армию, но Шанда блюла интересы брата, и маневр великого визиря не удался.

вернуться

17

Да здравствует тысячу лет наш султан!

вернуться

18

Диван — правительство.

52
{"b":"234964","o":1}