Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество!
И вот я увидел их вновь, наконец, обольстительные электрические лампочки! Главная улица городка, хорошо укатанная крестьянскими санями, улица, на которой, чаруя взор, висели – вывеска с сапогами, золотой крендель, красные флаги, изображение молодого человека со свиными и наглыми глазками и с абсолютно неестественной прической, означавшей, что за стеклянными дверями помещается местный Базиль, за тридцать копеек бравшийся вас брить во всякое время, за исключением дней праздничных, коими изобилует отечество мое.
6 . .перенесла с глухого участка в уездный город. – Восторг Булгакова в связи с переездом в Вязьму (20 сентября 1917 г.) не разделяла Т. Н. Лаппа, ибо все ее мысли были направлены к одному – болезни мужа. Вот позднейшие воспоминания, записанные Л.
Паршиным незадолго перед ее смертью: «Вязьма – такой захолустный город. Дали нам там комнату. Как только проснулись – „иди ищи аптеку". Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это – опять надо. Очень быстро он его использовал. Ну, печать у него есть – „иди в другую аптеку, ищи". И вот я в Вязьме так искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит, меня ждет. Он тогда такой страшный был. . Вот, помните, его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо было. Такой он был жалкий, такой несчастный. И одно меня просил:
„Ты только не отдавай меня в больницу". Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала.. Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он, – „Как же я его оставлю? Кому он нужен?" Да, это ужасная полоса была...» (Паршин Л. Указ. соч.)
До сих пор с дрожью вспоминаю салфетки Базиля, салфетки, заставлявшие неотступно представлять себе ту страницу в германском учебнике кожных болезней, на которой с убедительной ясностью изображен твердый шанкр на подбородке у какого-то гражданина.
Но и салфетки эти все же не омрачат моих воспоминаний!
На перекрестке стоял живой милиционер, в запыленной витрине смутно виднелись железные листы с тесными рядами пирожных с рыжим кремом, сено устилало площадь, и шли, и ехали, и разговаривали, в будке торговали вчерашними московскими газетами, содержащими в себе потрясающие известия7, невдалеке призывно пересвистывались московские поезда. Словом, это была цивилизация, Вавилон, Невский проспект.
О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское. В больнице была операционная, в ней сиял автоклав, серебрились краны, столы раскрывали свои хитрые лапы, зубья, винты. В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня!), фельдшера, акушерки, сиделки, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только! С
цейсовским микроскопом, прекрасным запасом красок.
Я вздрагивал и холодел, меня давили впечатления.
Немало дней прошло, пока я не привык к тому, что одно-
7 . .газетами, содержащими в себе потрясающие известия. . – Булгаков, проявляя острейший интерес к политическим событиям в России, собирал различные газеты, рассказывающие о потрясениях того времени, начиная с Февральской революции и отречения Николая II от престола. Лелея мысль написать грандиозный исторический роман о «потрясающих» событиях в России, Булгаков в течение ряда лет приобщал к своей «коллекции» наиболее любопытные сведения. К сожалению, романа этого он не написал.
этажные корпуса больницы в декабрьские сумерки, словно по команде, загорались электрическим светом.
Он слепил меня. В ваннах бушевала и гремела вода, и деревянные измызганные термометры ныряли и плавали в них. В детском заразном отделении весь день вспыхивали стоны, слышался тонкий жалостливый плач, хриплое бульканье..
Сиделки бегали, носились. .
Тяжкое бремя соскользнуло с моей души. Я больше не нес на себе роковой ответственности за все, что бы ни случилось на свете. Я не был виноват в ущемленной грыже и не вздрагивал, когда приезжали сани и привозили женщину с поперечным положением, меня не касались гнойные плевриты, требовавшие операции.. Я почувствовал себя впервые человеком, объем ответственности которого ограничен какими-то рамками. Роды? – Пожалуйста, вон –
низенький корпус, вон – крайнее окно, завешенное белой марлей. Там врач-акушер, симпатичный и толстый, с рыженькими усиками и лысоватый. Это его дело. Сани, поворачивайте к окну с марлей! Осложненный перелом –
главный врач-хирург. Воспаление легких? – В терапевтическое отделение к Павлу Владимировичу.
О, величественная машина большой больницы на налаженном, точно смазанном ходу! Как новый винт по заранее взятой мерке, и я вошел в аппарат и принял детское отделение. И дифтерит, и скарлатина поглотили меня, взяли мои дни. Но только дни. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь в тьму на опасность и неизбежность. По вечерам я стал читать
(про дифтерит и скарлатину, конечно, в первую голову и затем почему-то со странным интересом Фенимора Купера) и оценил вполне и лампу над столом, и седые угольки на подносе самовара, и стынущий чай, и сон после бессонных полутора лет...
Так я был счастлив в 17-м году зимой, получив перевод в уездный город с глухого вьюжного участка.
II
Пролетел месяц, за ним второй и третий, 17-й год отошел, и полетел февраль 18-го. Я привык к своему новому положению и мало-помалу свой дальний участок стал забывать. В памяти стерлась зеленая лампа с шипящим керосином, одиночество, сугробы... Неблагодарный! Я забыл свой боевой пост, где я один без всякой поддержки боролся с болезнями, своими силами, подобно герою Фенимора
Купера, выбираясь из самых диковинных положений.
Изредка, правда, когда я ложился в постель с приятной мыслью о том, как сейчас я усну, какие-то обрывки проносились в темнеющем уже сознании. Зеленый огонек, мигающий фонарь... скрип саней. . короткий стон, потом тьма, глухой вой метели в полях... Потом все это боком кувыркалось и проваливалось. .
«Интересно, кто там сидит сейчас на моем месте?.
Кто-нибудь да сидит... Молодой врач вроде меня.. Ну, что же, я свое высидел. Февраль, март, апрель. . ну, и, скажем, май – и конец моему стажу. Значит, в конце мая я расстанусь с моим блистательным городом и вернусь в Москву. И
ежели революция подхватит меня на свое крыло – придется, возможно, еще поездить... но, во всяком случае, своего участка я более никогда в жизни не увижу.. Никогда... Столица. . Клиника. . Асфальт, огни....»
Так думал я.
«...А все-таки хорошо, что я пробыл на участке. . Я стал отважным человеком. . Я не боюсь... Чего я только не лечил?! В самом деле? А?. Психических болезней не лечил..
Ведь... верно, нет, позвольте. . А агроном допился тогда до чертей. . И я его лечил, и довольно неудачно. . Белая горячка..
Чем не психическая болезнь? Почитать надо бы психиатрию... Да ну ее... Как-нибудь впоследствии в Москве..
А сейчас, в первую очередь, детские болезни. . и еще детские болезни. . и в особенности эта каторжная детская рецептура.. Фу, черт... Если ребенку десять лет, то, скажем, сколько пирамидону ему можно дать на прием? 0,1 или
0,15?.. Забыл. А если три года?.. Только детские болезни. .
и ничего больше... довольно умопомрачительных случайностей! Прощай, мой участок!.. И почему мне этот участок так настойчиво сегодня вечером лезет в голову?..
Зеленый огонь... Ведь я покончил с ним расчеты на всю жизнь. . Ну и довольно... Спать...»
– Вот письмо. С оказией привезли..
– Давайте сюда.
Сиделка стояла у меня в передней. Пальто с облезшим воротником было накинуто поверх белого халата с клеймом. На синем дешевом конверте таял снег.
– Вы сегодня дежурите в приемном покое? – спросил я, зевая.