— А туда, к покойному государю?
— Что я там помогу? Он сам был бы недоволен, если бы видел, что я бросаю свой пост, вверенный им, покидаю в тревожную минуту центр нового царства, где я один знаю людей и дела, как следует. Где я только могу разобраться, дать совет и помощь в опасную минуту… Это невозможно. Насколько я теперь лишний в столице, где должен действовать брат… Как мало помогу у смертного одра моего ангела, где нужны священники и почетная стража, насколько здесь мое место… И я останусь здесь!..
— А знаешь, — помолчав, одобрительно кивая головой, ласково сказала Лович, — пожалуй, ты прав. Иногда чутье тебе подсказывает хорошие решения… Останемся… если ты твердо решил отказаться от императорской короны…
— "Если?.." А ты еще в этом не уверена, Жанета? Ты?..
— Нет, я была уверена… вот до той минуты, как ты показал мне этот пакет, как я прочла эту надпись… Прости: я, может быть, не хорошо думаю, дурно говорю…
— Нет, нет, продолжай. Я хочу послушать… Это интересно…
— Это будет искренне. Считай меня легкомысленной, дурной женщиной. Но что-то блеснуло мне в глаза и я ничего больше не вижу, кроме драгоценной, блестящей короны… Двух, трех корон, которыми владеть ты можешь, если все, что происходит, не искушение… Не обманчивый сон, после которого придется проснуться с горьким вкусом на губах… с болью в душе…
— Говори, говори…
— Ты еще не понимаешь? Отчего от Николая нет известий?
— Очень просто: он, наравне со мною, только сегодня получил печальную весть. Завтра пошлет мне курьера. Через пять-шесть дней я получу письмо от него, а он от меня. Завтра и я посылаю письмо ему… и императрице-матушке.
— Что ты будешь им писать?
— То, что велит мой долг.
— И разум?.. И достоинство? И желание добра миллионам людей, которых ты, мне кажется, умел бы сделать счастливыми?..
— Те-бе ка-жет-ся? — каким-то особенным тоном раздельно переспросил он.
— Нет, нет, — испуганно отозвалась Лович, — прости, я так, оговорилась. Не думай, что честолюбие толкает меня давать тебе плохие советы… Конечно, исполняй долг, только молю: подумай и подумай прежде хорошенько, а потом — решай! Пиши, соглашайся, отказывайся… Делай, что Бог тебе велит, мой муж. И люби меня. Больше ничего я не хочу…
— Вот это прежний голос и слова моей прежней дорогой голубки. А я было даже испугался… Ты и Бог знаете мою душу. Видишь давно, голубка, как я бегу даже мыслей о короне… которая залита кровью… моего отца! Брат Александр задыхался под тяжестью этого проклятого наследства. А он насколько был способнее, выше меня… Я умею хорошо повиноваться. А вот теперь, когда пришлось самому решать важные вопросы я теряюсь, должен сознаться перед тобой… Так смею ли брать на себя бремя великой власти? Брату Александру не было выбора, Николай грудным был, когда свершился ужас в Михайловском дворце… Кровь не будет на нем гореть и вязать ему руки. А я… Что бы мне?.. Ни за что! Видишь, при одной мысли я теряюсь и дрожу, как ребенок в лихорадке…
— Вижу, вижу. Перестань, не думай, мой милый…
— Не могу не думать. Так все вышло… Я предвижу многое. Больших бед жду от этой таинственности, которою окутал покойный государь дело наследия… Если бы еще он умер там, в столице… Но он убегал из нее. Как и я, он не выносил там оставаться. Прошлое, злые воспоминания… даже укоры совести не дают спокойно дышать, спать, жить нам обоим в стенах города, где темнеют стены печального дворца… Где каждое место полно тяжелыми воспоминаниями… Где так мало было радостей даже в детстве… и так много ужаса в пору, когда едва созревала душа и просила светлых, приятных дней, отрадных снов… Ах, Жанета, как это тяжело!..
Он умолк. Молчала и Лович.
Она видела, что сейчас все ее слова, все тонкие софизмы и незаметные внушения бессильны над внутренним могучим переживанием в душе мужа. И она решила переждать, выбрать более удобную минуту, чтобы снова повести атаку.
"Что отложено, то не потеряно!" — подумала Лович. И молча стала проглядывать донесения Дибича, отирая редкие, холодные слезинки с длинных густых ресниц.
Сейчас она была очень хороша, совсем святая Цецилия с белым свитком в руке из Францисканского монастыря, писанная, как говорили, самим Рафаэлем…
Константин подошел, осторожно прижал к себе головку жены, стал поцелуями осушать ее слезы… Чаще, дольше касались губы опечаленных глаз. Вот и ее уста ответили лаской на ласку… И взаимную печаль они слили со взаимным трепетом любви, который от примеси грусти был еще острее и приятнее…
— Однако, я забыл: меня там ждут еще люди… — овладевая наконец своим порывом, вспомнил Константин. — Спи, моя голубка. Завтра я покажу тебе письма, которые пошлю в Петербург. Будь покойна… Спи…
— Имею честь явиться по приказанию вашего императорского вели… — начал было Кривцов, когда камердинер Фризе распахнул перед ним и Курутой дверь кабинета, куда вернулся Константин из спальни жены. Но кончить фразы генералу не удалось, он чуть не прикусил язык от гневного взгляда цесаревича и почти грозного окрика:
— Какое еще там величество? Объявляю вам и прошу передать всем, кто не хочет огорчить меня и вызвать моего гнева: у нас у всех один государь император — брат мой Николай Павлович, согласно воле покойного государя, подтвержденной с моей стороны торжественными актами… И завтра же будет принята мною и всеми соответствующая присяга для отсылки в Петербург. Для этого я вас и звал: сделайте распоряжения собрать гвардию и всех военных, равно как и гражданских магистратов на тот же самый случай. А теперь иди! Я займусь письмами… Доброй ночи! Я вижу ты опечален. Будем молиться за нашего незабвенного, бессмертного усопшего государя!.. Прости.
Пожав руку Кривцову, который поклонился еще раз и вышел. Константин обратился к Куруте, стоящему у окна, как будто старик хотел увидеть что-то в темноте, а сам вытирал слезы, часто-часто выплывавшие из-под припухших красноватых век на такие же пухлые, налитые кровью, щеки.
— Ты что там делаешь, старик? — мягко спросил Константин. — Никак?..
— Плацу… видишь, плацу… Больси делать нецего теперь…
Глубокий вздох заключил этот наивный ответ.
— Поди ко мне… Поди… Ты помнишь?.. — начал было Константин, не докончил, обнял крепко друга своего детства и громко, бурно зарыдал, в первый раз давая полную волю своей скорби, которой долго не давали исхода жгучие вопросы и дела, ставшие на первую очередь в эту печальную минуту.
— Однако, слезами горю не поможешь, — еще вздрагивая всей грудью от не затихших рыданий, проговорил Константин. — Я поработаю сейчас, сколько смогу. Ты пораньше завтра приходи. Утро вечера мудренее, как говорит мой молодец Кривцов. Тебя я хотел просто увидеть. Толку мало от твоей хитрой головы. Тут дело не простое. Но ты его любил… Любишь меня. Я хотел тебя видеть…
— Кого же и любить старому Куруте! — покачивая облысевшей головой, подтвердил растроганный грек. — Я тебя маленьким, без станисек знал. Привицка. Ко всему привицка бывает у целовека. Ну, доброй ноци… Как ее светлость? Не оцень потревожилась зена твоя, а?
— Нет, ничего. Благодарствуй за внимание. Калисперасис, кир Деметриос!
— Кала нюкта, Константинос! — также по-гречески ответил Курута и пошел к дверям.
— Да, скажи-ка: есть там кто-нибудь еще? — спросил Константин.
— Ести, ести: граф Мориоль. Утром он из Франций вернулься, тебе докладивали. Забиль за этими делами цёрными, нехоросими… Сам приказал ему вециром явиться. Он давно здёть…
— Мориоль?! Вот кстати… Правда, я и забыл. Попроси подождать. Я позову…
Мориоль в приемной вел оживленную беседу с дежурным адъютантом цесаревича Феншо, когда Курута появился и направился к ним.
— Ну, я пойду отдохнуть минозка… А ви, граф, поздите. Вас позовут… Там надо письма вазнейсие писать…
— О, я понимаю! — своим обычным, несколько театральным, приподнятым тоном отозвался Мориоль. — Теперь такое бремя упало сразу по воле Рока на плечи его величества, императора и короля… И я…