— "Лайдацкого", как мы его зовем, где прохвосты-бездельники решили помешать честным труженикам отвоевать свою свободу…
— Да, да, все это очень горячо и мило сказано. Но дело не изменяется от самых громких протестов и слов…
— Тогда от слова надо перейти к делу…
— Это именно мы и решили, по крайней мере, здесь, в Польше. Братья наши по духу в России говорят, что там еще не пора.
— Тем лучше. И я только не понимаю, почему младший брат не может…
— Юзя, право, минута слишком значительная, чтобы потерпеть немного. Дай мне!..
— Молчу, молчу… Зашил себе рот.
— Значит, пора к делу. Это тем более необходимо, что обстоятельства могут помочь нашей отчизне. Здесь гостил Ермолов, заливший русской и черкесской кровью скаты кавказских гор… Он назначен главнокомандующим армии в 113 тысяч штыков, которая идет на помощь австрийским угнетателям против итальянцев…
— Бедные!
— Ты будущий офицер, артиллерист. Тебе не мешает ознакомиться подробнее со всеми этими делами. Пойдет корпус Рудзевича из второй армии… Кавалерия генерал-адъютанта Бороздина, знаешь, 4-й резервный корпус. Затем 3-й пехотный корпус и… весь литовский.
— Литовский, весь? Но он тоже "настроен" хорошо…
— Вот, вот… Вместо врагов итальянские освободители найдут в нем немало друзей. Да и здесь нам станет легче! Если завяжется настоящая война, у России руки окажутся полны дела… А тогда…
— О, тогда!.. И я…
— Только не ты. Погоди. Дай же кончить! Пока еще все это будет, грозит и нам немалая беда. Ты же слышал: нас предали… Мы все почти открыты.
— Но это давно. И вас не преследовали совсем.
— Тем хуже. Многие неосторожные люди подумали, что могут работать почти не таясь. Показали почти все карты. Наконец теперь надо поневоле выступать открыто… Видишь, как все переплелось в мучительный узел. И меня, как многих других, колесо теперь может захватить и измять! Понял? Не хмурься. Гляди прямо мне в глаза. Я знаю, ты не трус. Тоже готов на жертву. Но мы не одни, напоминаю тебе. Старуха мама… девочка Алиса… Если мне суждено… Ну, понимаешь?.. Некоторое время вы продержитесь тем, что у нас есть про черный день. А потом придет твой черед взять на себя всю ту заботу, которую я нес до сих пор. Что это, у тебя слезы?
— Нет, это так. Тебе показалось. Пустяки. Продолжай, Валериан.
— Я почти все сказал. Пишут, что и в России готовится большое гонение на всякие тайные союзы… И здесь. Там разные попы, ханжи и квакеры-лицемеры овладели умом изворотливого, но слабовольного царя. Здесь его обманывают кажущимся благополучием, в то же время пугая, что Польша готовится отпасть… Есть у него даже среди близких лиц порядочные, неглупые, честные, нежадные люди… Много "братьев" насчитывается даже между такими вождями, как этот Ермолов. На Кавказе он неумолимый завоеватель. Но он бережет своих солдат, любит свой народ, хотя и грубо, по-своему… Потом Киселев, Михаил Орлов, Дмитрий Столыпин, Раевский — все эти генералы, адъютанты царя, в то же время "братья каменщики", члены нашего ордена. Правда, теперь, как мне сообщили, готовится указ. Все должны оставить свои тайные союзы, иначе тяжелые кары последуют… Но это только больше озлобит многих и мало напугают кого…
— Конечно…
— Это тоже мы тут учтем. Значит, в России и внутри заваривается каша… Словом, и враги наши, и наше сознание нам говорит: "Пора выступать! Нападение лучше, чем защита", по крайней мере, в данном случае.
— Конечно, давно пора…
— Дитя. Это в тебе говорит юное нетерпение. Ты крикнул фразу… А я скажу тебе и еще кое-что. Наш заговор, такой широкий, такой серьезный, как ты знаешь, потому еще опасен больше для нас, чем для русских, что он слишком правильно рос и развивался. Удивляешься? А это так. Академичность вредна широким народным волнениям, если затевается вылазка против врагов свобод и блага народного.
— Это уж странно даже для меня…
— Подумай — и ты поймешь. Пока медленно, широко и прочно ширился заговор, усиливается мощь победителей… Средняя публика привыкает к гнету и меньше симпатий уделяет освободительному движению… А без них дело потеряно. Победители умеют использовать данную им передышку. Они бросают направо и налево куски одним, запугивают других, льстят массам и дают мелкие льготы… Глядишь, когда силы заговора созрели, перед ним встают такие стены, которых не пробить даже ценою жизни и крови… А зато бывает и так: подошла минута… Скипелись в душе у рабов и мнимых "свободных" граждан затаенные проклятия, невысказанные жалобы, боль за себя и за близких… Толпа отважных людей уловила эту минуту, кинулась к оружию… Рванулась на притеснителей, которые не ждали ничего, упоенные своей силой и наглостью… И враг бежит… Свобода отвоевана надолго, если не навсегда…
— Да, да… в истории, я знаю, бывали примеры…
— Вот, вот… Я и говорю об этих примерах… Посмотрим, что ждет нас. Что ждет бедную отчизну. Во всяком случае, если мы и погибнем, — это принесет пользу… Даже если погибнем пока бесплодно…
— Валерий, что ты говоришь? Почему гибель?
— Не знаю. Глупо, конечно. Но что-то не выходит у меня печальная дума из головы… Все-таки мы устрашим угнетателей. Мы покажем, что есть еще истые поляки в нашей земле, которые предпочитают умереть, как свободные люди, чем жить холопами безумца Константина и всей своры прихвостней его… из числа нашей знати наполовину… О, стыд и горе родине!
Помолчав, он спокойнее, тише заговорил:
— Теперь ты понял? Обещаешь мне совсем вести себя осторожно… чтобы никто не мог придраться к тебе, к юноше, если я буду схвачен, осужден, даже — казнен? Да, обещаешь?
— Постой, погоди, брат… Я так сразу не могу… Почему ты требуешь? Не гляди так. Я, конечно, понимаю: мама, сестра… Но право, не следует так мрачно смотреть… Постой! Я понимаю, ты не говоришь, что будет плохо, а как рассудительный человек, берешь самое худшее. Я же понимаю, Валерий… Но я… я не могу так спокойно рассуждать… Конечно, я не могу сделать того, что ты… Не гожусь в вожди. Но если бы только можно было мне вместо тебя… понимаешь, не вести дело… а стать жертвой в ту минуту, когда придет пора?.. Ну, ну, знаю, что говорю пустяки. Но я же не хочу оставаться здесь… зубрить книги, ходить в классы, на службу, когда ты, мой брат… мой друг… мое все… ты будешь гибнуть… будешь осужден… казнен! Эти москали. Они не задумываются, я знаю… Как же я? Молчать? Терпеть?!
— И отомстить, когда придет пора!
— Когда придет пора… Какая мука! Где взять столько сил?
— У Бога, сыночек! В молитве, мой Юзек! — раздался голос старухи Лукасиньской, которая уже несколько минут, незамеченная сыновьями, стояла за порогом и слышала все. — Он, мой Валерий, не спросил у своей матери совета. Ничего и не сказал мне даже раньше. Я, правда, сама чуяла и молчала… Не знаю, может, и сама бы отпустила его. Но теперь — поздно об этом. Я слышала, поняла, хотя и простая старая женщина. Но я тоже люблю нашу бедную, разоренную отчизну. Вот мы с тобой, мой маленький сын, мой Юзя и с Алей будем молиться Пресветлому Иисусу и Страдающей Матери Его. Пусть дадут нам сил и терпения… А тебе, мой первенец, и товарищам твоим — удачу… Мой Валериан, иди, я благословлю тебя!
Две головы — молодая и постарше, сходные между собою, прижались к иссохшей старческой груди. Дрожащие худые руки крепко прижали обе эти головы, а полные слез глаза поднялись к небу, когда старуха тихо стала шептать слова горячей материнской мольбы.
Звонок задребезжал у входных дверей, донесся сюда, и звук этот нарушил торжественное, молитвенное настроение матери и сыновей.
— Кто еще там так поздно? — встревожился Валериан. Мать, не говоря ни слова, быстро вышла в переднюю.
— Ступай к себе, Юзя, — бросил ему на ходу Валериан и тоже вышел в соседнюю освещенную комнату.
В прихожей слышался мужской незнакомый голос:
— Если пан майор дома, прошу передать, что его желает видеть Фавицкий из Бельведера, воспитатель юноши Павла. Он уже знает, конечно. Извиняюсь, что поздновато. Дело не терпит. Если я могу?..