Его длинная, витиеватая речь грешила одним главным недостатком: она была скучна и холодна, несмотря на усиленный пафос, а может быть, благодаря именно ему… Граф все припомнил: и разорение отчизны, еще памятное всем, и долгие войны… Указал и перечислил все благодеяния, какие дарованы Александром с момента его вступления на престол Польши, указал на быстрое возрождение страны, на рост промышленности и торговли.
Свое восхваление императору-королю Мостовский закончил так:
— Ныне возвращается нам истинная свобода, цену которой мы узнали, благодаря тяжким бедствиям, испытанным нами!
И эта речь была покрыта виватом в честь Александра.
Прозвучало еще много речей, как и полагается при открытии всяких учреждений, а тем более высших законодательных.
Торжество длилось несколько часов.
Русские, особенно из свиты самого Александра и Михаила Павловича, наравне с последним, ничего не поняли из моря польских слов, которое разлилось после французских тирад Александра. Под конец явная скука обозначилась у них на лицах.
Но вот все речи кончились. Тем же порядком, при восторженных кликах и приветствиях, которые неслись даже с хор, Александр в сопровождении братьев и ближайшей свиты удалился из зала. Разъехались и дамы.
Но большинство тех, кто был внизу, особенно депутаты, разлились на группы, на кучки и долго еще не расходились, обсуждая все виденное и слышанное за нынешний день.
Человек пять русских военных тоже замешкались на несколько минут перед уходом из-под крыши польского Сената, где им, детям далекой России, суждено было услышать так много важного для своей родины.
— Слыхал, Иван Федорович? — обратился к генерал-лейтенанту Паскевичу граф Милорадович, похлопывая, по привычке пальцами по золотой табакерке, украшенной портретом Екатерины II. — Многозначительная речь… И не для одних поляков, и для нас, для чад российской империи, многое в ней изъявлено…
— Да, немало! Но уж особливо поляки расхвалены без конца. По доброй чести сказать: оно как бы и обидно для нашего русского сердца и самолюбия… Ужли же все способности и качества в одних поляках кроются? А мы, дети родной страны, только на тяжкие службы и пригодны, да и то с грехом пополам? Глядите, как полячишки ликуют! Словно Светлое Христово Воскресенье у них нынче, да и только! И так зазнавались они над нами, а ныне и хуже станут, государи мои!
— Гляди, как возмечтают о себе эти фанфароны! И ранее старались оттеснить и от государя, и во всех делах нас, где можно. А теперь…
— Да уж, зазнались! Гордый, гордый, надменный весь народец от природы, а его еще шпорят похвалами, ну, вот… Винить их даже невозможно слишком. Мы и все чести удостоились слышать, что поляки впоследствии и нам, победителям своим, россиянам, должны служить великим примером… Конечно, и политика тут играет роль. Чтобы понравиться полякам, нас, своих, близких держат как бы в черном теле… Само собой понятно, те в свой черед умненько дело поведут, на сейме по старинной привычке не станут очень лаяться и безобразничать. Будет чем, значит, и перед Европой нам козырнуть…
— Кому это "нам"? Мы русские — варвары… Еще у нас и "основ для разумной, законосвободной жизни не положено". Слыхали?
— Вот, вот! — подхватил Остерман, который стоял тут же. — Ему и будет слава, кто чужие народы покорил и своих просветить собирается, как новый Владимир или Петр Великий… Только гражданским крещением… Один веру дал, второй просвещение и нравы… А сей государственное устройство наиболее совершенное и европейское к нам внесет. Малая ли хвала в веках ждет за то…
— Хм? — пожевав тонкими губами, ухмыльнулся Милорадович. — Без сомнения, весьма любопытно и немаловажно было слышать и нам, и всем подобные слова о свободе и прочее из уст самодержца абсолютного… Но надобно еще видеть, приведутся ли так легко предположения сии в действие?.. Петр никому не объявлял торжественно, что русские дикари непросвещенные… что он намерен их просветить. А просто начал дело и образовал их без дальнейших о сем предварений. Ни у кого выпытывать мнений, искать поддержки он не желал и надобности в том не имел. Силу за собой и в себе чуял. Той силой, как духом святым, просветил и окрестил наново Россию… А кто иначе делает, видно, иначе себя чувствует и почитает. Бывает охота горькая… да…
— Участь смертная? — докончил Паскевич. — Так к чему так явно нетвердые вести разглашать? Они смуту внести могут и в самой России…
— Смута там давно растет… Особенно волнуются умы молодые… многие спят и видят эту самую "конституцию"… Как же, новое широкое поприще для столь большого числа новых людей откроется… Старикам тогда уходить надо будет, по углам прятаться. Только и остается… Ну, да поглядим. Все зависит от воли Господней. Бывает — мы так, а Бог по-своему…
Милорадович даже незаметно осенил себя крестом, словно отгоняя что злое.
— Да, пока что, а каша завариться может немалая… Вон, поглядите: здешних генералов, подвижников Бонапарта свыше меры превознесли… И оклады им выше наших, и все такое… Войско формирует для поляков брат государя… И какое войско! Не похвалить нельзя. У себя отрывают куски, а сюда свозят и припасы военные, и пушки, и ружья без конца… Господи, ужли же понять трудно, как опасна такая политика!.. Что из этого будет, государи мои?! Скажите! — не унимался Паскевич.
— А вот что будет, — спокойно заметил Остерман, оскаливая зубы не то в улыбке, не то в презрительной гримасе. — Лет через десяток со своей дивизией, братец, будешь ты их штурмом брать, — вот что будет!..
Будущий князь Варшавский широко раскрыл глаза, как будто уже видел свои подвиги, за которые, действительно, тринадцать лет спустя получил титул князя, но ничего не сказал…
— Хорошо. Вот, рассудили вы, граф, с поляками… Но что нам, дома, может от сей прекрасной речи грозить, о том не скажете ли, благо уж такой стих прозорливости на ваше сиятельство снизошел? — задал теперь вопрос Милорадович.
— Поди, и сами, ваше сиятельство, ответ себе дать могли бы. О молодежи нашей мы уже суждение имели… Масонские ложи, мартинистские и иные учения, особливо пример французской распущенности довольно корней пустил у нас… Начнут толковать, писать понемногу… А о чем? О свободе крестьян? Ибо в ней основа и грядущей конституции, не ясно ли? Иначе понимать нельзя. А ежели мы, владельцы, дворяне, так понимаем, может ли народ иначе понять? Здесь, в Польше, кто не знает — класс дворянства издавна истребил в чувствах и мыслях простого народа истинную свободу… Есть у него "горелка" и все ладно остальное… У нас пока не так… Смышлен наш мужичок. Свою выгоду хорошо понимает. А до чужой ему дела нет. Пока дворянство да помещики могут с народом ладить, пока власть им помогает, дотоле и самая эта власть крепка. А начнется разлад… Сами знаете, государи мои, как велика прилипчивость и неукротимость народных заблуждений, волнения народного… Даст много воли народу царь, так и самому ему трудно придется без нашей, без дворянской подмоги. Одними солдатами царством не управить… Да и солдат не так легко ставить начнут, коли дворянство найдет нужным отбить эту охоту… Но смуты не избежать, что говорить…
— И большой смуты, граф, ваша правда! — подтвердил Милорадович. — Немало есть и среди дворян теперь предателей, которые против общего дела идти готовы. А потом разночинцы, проходимцы всякие стали в государстве силу забирать… Аракчеевы разные да им подобные… Ну, да, авось, при нас еще ничего такого не последует… А после нас загремит гроза… так Бог с ней. Не услышим!..
— И то утешение, ваше сиятельство…
Учтиво раскланялись, разошлись собеседники…
Константин в своем близком кругу тоже подсмеивался над ролью "статиста", которую ему пришлось играть во всем торжественном событии открытия первого сейма.
Но, с другой стороны, он был очень доволен, что имел случай показаться перед любимой девушкой среди ее собратьев, как лицо, удостоенное доверием ее родного народа, самих варшавян из предместья Праги…