В потертом простом кресле рядом с диваном сидел еще один гость, отличаемый, видимо, от других, советник Платер. Горячий патриот, умный и ловкий, успевающий, несмотря на свой искренний "патриотизм", ладить и с русскими хозяевами края, — Платер особенно славился своею честностью, искренностью характера и настоящей добротой души. Друг Хлопицкого, он был сходен с ним осторожностью и благоразумием.
Его типичное польское лицо с крупным носом и светлыми глазами как-то не мирилось с австрийскими бакенбардами, обычными в чиновной и военной русской и польской среде. Над бритыми губами так и хотелось видеть длинные усы и булаву в сильной руке вместо чубука трубки, которую советник не выпускал почти никогда.
По другую сторону дивана, тоже в кресле, развалился подпоручик пехоты пан Юзеф Залинский.
Товарищ Высоцкого, он был моложе его года на два. Плюгавый, незначительный на вид, с понурой головой и тусклым взглядом узеньких невыразительных глаз, прыщавый и склизкий весь какой-то, он с первого взгляда производил на всех неприятное впечатление. Оно еще усиливалось хлыщеватой развязностью подпоручика, его претензиями, мелкими кудерками, в какие были завиты искусственно его редкие рыжеватые волосы, его белесыми усиками, нафабренными и закрученными в ниточку, как это делают "ферты" — полковые писари. Дурным тоном веяло от каждого движения этого человека. Но он был нагл до цинизма, не останавливался ни перед чем, не то по глупости, не то по какой-то непонятной, слепой отваге, которой никак нельзя было подозревать в этом "слизне", как его дразнили порой.
Сам загораясь, он умел и других заразить своей смелостью, как бы вселяя в них уверенность: "Если Залинский впереди, значит опасности нет никакой…"
Эта черта, подмеченная другими, делала его не раз как бы вождем, представителем и главарем всяких собраний, сборищ и заговоров, какими в то время кипела Варшава…
Кроме двух-трех военных и нескольких учеников школы подхорунжих, у Высоцкого собралось немало штатских людей: учеников академии или студентов, два-три магистральных чиновника из молодых, в общем — человек двадцать пять.
Стаканы и кружки с пивом или пустые стояли на столах, на подоконниках. Лица, не нашедшие себе места в главной комнате, стояли в дверях соседних трех небольших покоев, составляющих квартиру, и слушали, что говорил Дембек.
Сильным, металлическим голосом, которого нельзя было и ожидать из этой узкой, впалой груди, с приемами привычного оратора, сообразуя силу звука с размерами покоя и с числом слушателей, и с тем, что надо выразить, говорит этот недавний узник Петропавловки, "российский пленник", выпущенный наконец на свободу, исхудавший, бледный ксендз.
— Хотите знать, дети мои, что испытать нам всем пришлось и здесь во время беззаконного следствия и долгого суда?.. Что испытали мы потом? Тяжело даже вспоминать, дети мои! Мучений — без конца. А начнешь говорить, так и слов не находишь. Да и повторять пришлось бы только одно! невыносимая пытка душевная, телесные лишения и изнурение без конца! Дети мои, не на ваших ли глазах все происходило?.. И так недавно. Всего три года тому назад… почти день в день… Первый раз позвали нас всех на спросы, на допросы… Живых не щадили… Мертвых — тревожили в могиле… Полумертвых узников, как наш славный мученик, наш майор Лукасиньский, — в тяжелых оковах водили на очные ставки с "новыми преступниками", как называли всех, кто только попадал на допрос пред очи высокой комиссии. Нужды нет, что хватали сотни людей, допрашивали, отпускали и только сорок нас отданы были судейскому синедриону, по повелению Пилата польского… Именем преступников заранее клеймили всех!..
Горестно поник головой Дембек, давая этим время слушателям пережить тяжелое впечатление, вызванное его словами, проникнуться им. Потом заговорил живее прежнего.
— Кончилось следствие, пытка допросов и угроз, комедия закономерности, пародия на нее. Нас объяла тревога. Говорили, что повезут всех прямо в Петербург, там предадут военному суду. Но Бог судил иначе. Вы знаете, дети мои, Пилат внял последним голосам благоразумия… Сам просил судить всех здесь… назначить гласный суд. Князь. Любецкой, Чарторыский и другие поддержали его голос. В Петербурге послушали — и дело поступило в наш высший, сеймовый суд, на решение господ сенаторов, высоких отцов отчизны, защитников последней искры нашей свободы и чести, закона и правды… Они судили… правда, почти с острием казацкой сабли у горла… Судили, когда презусом был старый, бессильный граф Белинский, когда среди польских магнатов, отцов-сенаторов — сидело много предателей, подобных презренному, Богом отринутому графу Красинскому… Правда, он один только… один из всех — открыто подал голос за предание казни всех нас…
— Проклятый… Предатель!.. — сдержанным, но грозным вздохом-рокотом пронеслось по всем комнатам затихшей квартиры Высоцкого.
Дембек снова сделал легкую передышку и заговорил:
— Вы негодуете, дети мои, против этого Каина… Но он лишь громко сказал то, с чем малодушно готовы были согласиться многие… Имена их да покроет позор и забвение!.. Но все-таки есть Бог на свете… Совесть преодолела мелкий людской страх… Вы знаете приговор сеймового суда… Мы знали его, когда еще он не был произнесен… Как только явился перед судом Лукасиньский, из его кельи призванный "обличить" товарищей, подтвердить прежние свои сознания о большом заговоре против русской власти, затеянном в Польше и на Литве… Когда он с трудом своими больными руками снял с себя одежду, рубаху и показал следы ран и рубцов от старой пытки, не изглаженные в течение стольких дней.
— Проклятье! — сильнее пророкотало кругом.
— Когда он тихо, но твердо спросил… — словно не слыша ничего, продолжал Дембек. — Спросил судей: "Паны сенаторы, к вам обращаюсь. Скажите можно ли придавать веру тому, что говорил я, вынося такую муку?" Спросил — и умолк. И молчали все кругом… Только низко опустили голову паны сенаторы… Тогда мы уже знали нашу участь и перестали бояться за нашу жизнь!..
Громкий вздох облегчения, как из одной груди вырвался у всех…
— Вот так вздохнули и мы, дети мои: все сорок; отцы семейств, у которых оставались беззащитные дети, жены, старики, страдающие на воле не менее, чем мы, узники, и юные люди, сгорающие мукой в разлуке с их прекрасными, любимыми подругами, и мы, духовные отцы, оторванные от нашей паствы, заменяющей нам, по слову Христова, и семью, и жену, и детей… Мы все вздохнули свободно. Когда же прозвучал приговор. Вы помните его? Как сейчас звучит он в моих ушах… Помню июньский ясный день за окном… Сабли конвоя… Судьи за столом. И чтение приговора: "Все уличены и виновны… но не в государственной измене, а в принадлежности к тайному сообществу, запрещенному законом. А так как предварительное заключение в тюрьме более двух лет превысило законную меру наказания для всех виновных, они должны быть отпущены на свободу… немедленно!" Только мне, пану Плихте и Гжимало — еще сидеть три месяца. Военному капитану Маевскому — полгода. А полковнику Кшижановскому, как главному бунтовщику-солдату, вошедшему в сношение с русскими заговорщиками, — ему еще три года тюрьмы. Вы возмущаетесь?.. Сжимаете кулаки, дети мои!? А мы — обнимались от радости, плакали, благословляли имя Божее, что невредимыми вышли из почвы огненной… Братья наши, признанные безвинно виновными, но искупившими вину, — уже ждали, что цепи спадут, что их пустят на волю к людям, к семье из мрака темницы смрадной и затхлой, как душа тирана!.. Но увы!..
— Не выпустили никого! Вас снова заточили!.. Знаем… знаем!
— Да, вы знаете! Посмеялись даже над тем призраком земного правосудия, ради которого собрали за судейским столом столько седых, почтенных людей, глаза которых не видели Распятия на стене, зерцала на столе, а были ослеплены блеском острой сабли… Но и над этим "судом" посмеялось насилие!.. Горе, горе!.. К мукам стыда, к тоске заключения — прилит еще был яд сомнения в благости Божией, скорбь за попранную последнюю искру правды на земле!.. Время шло. Приговор сенаторов пересмотрели в российском суде… И что же? Велик Бог наш, Бог истерзанной нашей отчизны! Сами россияне не могли пойти совсем наперекор совести, попрать правду святую… Они подтвердили справедливость приговора… Кое-кто был отпущен. Но семеро: Плихта, Гжимало, Лаговский, Маевский, Кшижановский, Заблоцкий и я, мы попали еще на целый год в казематы Петропавловки… Снова тянулся "Шемякин" суд… И последней жертвой его пал один из всех: герой Кшижановский, лучший сын отчизны… Он послан навеки в тундры Сибири, в Березов, где девять месяцев зима леденит землю и солнце не восходит в небесах… Там, в мерзлой яме, в оковах будут держать мученика!.. Честь ему!