То была первая в его жизни женщина, и он хорошо помнит, как трепетал, изнывал в преддверии брачной ночи. Когда подруги ввели девушку уже с расплетенными косами, в полупрозрачной накидке и со смехом запахнули полы шатра, он растерялся. И она стояла, дрожа всем телом, хрупкая, маленькая, и не решалась сделать шага к нему. Тогда, вспомнив рассказы старых нукеров, он протянул левую ногу в мягком сапожке и молча кивнул головой. Она все поняла и принялась с видимым усилием стягивать сапог с ноги, тяжело дыша, уперев подошву в худенькую грудь, стараясь угодить мужу.
– Пусти, – сказал он нарочито грубо и, вырвав ногу, сам скинул сапог, но она уцепилась за второй, пытаясь доказать свое умение. И он уступил ее настойчивости, терпеливо дождался, пока ее попытки не увенчались успехом, криво улыбнулся и начал снимать с себя халат. Затем схватил ее за руку, притянул к себе, сбросил накидку и жадно впился глазами в ее лицо…
Он до сих пор помнит и, верно, долго будет помнить ее глаза. В них были только страх и покорность. Широко раскрытые глаза и полураскрытый рот, вздрагивающий подбородок, прижатые к груди руки.
– Боишься меня? – спросил, стараясь говорить мягче, но хриплый голос выдал его напряженность. Мог бы и не спрашивать, и так видел, боится.
– Нет, – ответила и замотала головой, пытаясь улыбнуться, но улыбка получилась вымученной.
– Ложись, – приказал, указывая на лежанку. Девушка сделала два шага и остановилась, повернула голову к нему – и столько мольбы, страха было в ее глазах, что понял: если сейчас не пересилит себя, не совершит то, что должен сделать мужчина, потеряет себя самого не только в супружеской жизни, но в гораздо большем. Как дикий зверь когда-то первый раз, не выдержав человеческого взгляда и опустив голову, приблизился к протянутой руке, принял подачку, а потом до конца жизни оставался рабом, исполняя его желания, покорно служа ему, оставаясь преданным уже не за еду, а из боязни в другой раз пережить унижение. Так и он теперь не должен быть покорным, а во что бы то ни стало переломить себя. И ощутив вспышку гнева, злобы, неистовства, даже сам удивился, увидев в своей руке зажатый хлыст.
– Кому сказал! – заорал, не помня себя, и ударил Хабису несколько раз подряд, все больше зверея от власти и вседозволенности.
Она упала не столько от ударов, сколько от неожиданности, от окончательно напугавших ее криков и безумных глаз того, кого должна называть отныне своим мужем, поползла, пряча лицо и вздрагивая от сыплющихся ударов, натянула на себя меховое покрывало и что-то кричала, пытаясь противопоставить свой крик его воплям.
И тогда, отбросив хлыст, он упал, обрушился на нее, выставя вперед обе руки, настиг, навалился, зажал зубами открытый рот, разорвал одежды и вдавил, вжал, распластался на ней, не сразу заметив ее закатившиеся под взбровья глаза и неподвижность тела. Хлопнул раз, другой открытой ладонью по щекам, но она не приходила в сознание, дыхания почти не было слышно, и только тонкая голубенькая жилка билась на тонкой смуглой шее.
Испугался ли он тогда, что Хабиса может умереть? Он не помнил. Посчитал девичьей слабостью и плеснул в лицо воду из кувшина. Потом уже не спеша разделся и легко взял ее, так и не пришедшую в сознание. А удовлетворив первое желание, встал, накинул халат и крикнул, выйдя из шатра, служанку. Та разохалась, хлопоча над Хабисой, что-то приговаривала, причитала, но он не слушал. Ушел в шатер к друзьям, напился и под утро вернулся обратно, опять овладел ею, уснул, несколько раз просыпался и, не спрашивая согласия, не говоря, молча овладевал снова и снова, кусая шею, заламывая руки, ударяясь головой в маленькую грудь, пока не обессилел и не уснул окончательно, пробудившись лишь в полдень.
Только через год он научился ласкать жену, уже родившую к тому времени их первого ребенка, девочку, научился понимать ее ласки, позволяя доводить себя до безумия, до исступления, до провалов в памяти, до жаркой волны забытья. Но ее широко раскрытые глаза, наполненные страхом, ужасом той первой ночи, так и жили рядом все эти годы.
Теперь он знал: через тридцать дней встретившись с Файрузой все в том же шатре, он поведет себя иначе и, скорее всего, просто уснет, заставив ее просидеть рядом всю ночь, а потом осторожно притянет к себе, положит рядом и… От сладостных видений горячая волна пронеслась по телу, прилила к голове, и он, круто повернувшись, зашагал к реке, чтоб охладиться там под порывами слабого ветерка.
И хотя Алея занимали мысли о предстоящей свадьбе, но не шел из головы и последний разговор с Карача-беком, который тот начал в присутствии Шербети-шейха, выбрав день, когда отец уехал на столь любимую им соколиную охоту. Тут же крутился коротышка Халик, что прислуживал им.
Шербети-шейх, высокий и прямой старик с твердым взглядом и редко улыбающимися глазами, как бы невзначай обронил:
– В Ургенче интересуются планами будущего наследника Сибирского ханства. Будет ли он так же привержен учению пророка Мухаммеда, как и его отец?
Карача-бек испытующе глянул на Алея, которого вопрос шейха застал врасплох, и попытался помочь ему:
– Молодой царевич будет, надеюсь, достойным продолжателем дела хана Кучума.
– Конечно, – кивнул тот.
– А не хотел бы патша-улы попросить у отца улус, достойный его высокого положения? – мягко продолжал Шербети-шейх. – У Мухамед-Кула улус намного больше твоего. У тебя всего лишь несколько стариков да десяток воинов, а твой двоюродный брат нанял в Бухаре отборную сотню, и подданных у него больше в два раза. Ясак хороший берет с них, верно, и хан не знает его доходов.
Алей вспыхнул. Он давно уже замечал высокомерие Мухамед-Кула, когда разговаривал с ним. И одевался тот не в пример богаче его. Один конь под ним стоил целого табуна, что пасется на отцовских пастбищах. Но, сдержавшись, нашел достойный ответ:
– Нам с братьями перейдет все, а он… без нашей помощи не сможет удержать и десятой доли того, что даровано моим отцом.
– Все так, уважаемый патша-улы, но если бы ты попросил отца отдать в твое владение старую сибирскую столицу, Чимги-Туру, то мы могли бы оказать тебе посильную помощь.
– И в чем? – взметнулись тонкие брови Алея.
– Дали бы тебе не сотню, а две, три сотни отборных воинов, чтоб они железной рукой насаждали истинную веру, боролись с идолопоклонниками. Тогда в своих деяниях ты превзойдешь отца, хана Кучума.
– Истинно так, – кивнул Карача-бек.
– Почему вам не поговорить об этом с ханом? – Алей удивлялся все больше и поглядывал то на Шербети-шейха, то на Карача-бека.
– Хан слишком занят своими делами. Я бы сказал, он… – шейх замялся, подбирая слова, и при этом вынужден был улыбнуться. Алея поразила его улыбка, обнажившая хорошо сохранившиеся, почти как у юноши, зубы. «То опасный человек. Очень опасный», – мелькнуло в голове. – Я бы сказал, что хан Кучум мягок к своим подданным. Заботясь о сборе ясака, он забывает о вере и вспоминает о ней, лишь когда это ему выгодно.
– А надо выбирать что-то одно, – поддержал шейха Карача-бек, – или веру, или богатство.
– Он построил слишком мало мечетей, а может, просто не разрешает бекам строить их…
– Но это неправда! – воскликнул Алей. – Я сам слышал не раз, как он увещевал беков и мурз строить мечети, совершать службу, приглашать муллу в свои селения. Что делать, если сами беки поклоняются двум богам?
– Ты можешь назвать их? – Шербети-шейх впился в него взглядом.
– Да хотя бы… – начал Алей и осекся, закончил с неохотой, – многие…
– Я вижу, царевич боится назвать имена нечестивцев. Да, а мы надеялись на твою помощь.
– Я готов помочь, но не желаю быть доносчиком, – Алей гордо вскинул голову, но понял, что в любом случае проиграет в споре с хитрым стариком, умеющим все повернуть в нужном ему направлении.
– Хорошо, хорошо, – успокаивающе поднял тот руку, – нам и без того известно, кто готов принять веру пророка, а кто пребывает в заблуждении. Но нам бы хотелось видеть царевича владельцем старой столицы, – как бы подвел итог разговору Шербети-шейх.