То был уже впитанный в ее плоть и кровь русский способ жизни. Начался он тогда, когда вместо нудных логических объяснений по поводу своих долгов она тихо сказала: «Виновата, матушка!» Дочь Петра Великого даже испугалась такого ее проникновения в характер. Теперь она покорно слушалась богом определенного ей супруга и все делала по-своему. Креп, надетый ею, знаменовал дочернюю и верноподданную любовь к почившей шесть месяцев назад императрице, но означал он и другое. Большой портрет родового врага России висел сейчас, украшенный золотой рамой, при входе сюда. Умное, словно бы точенное из камня лицо было знакомо ей. И за столом на четыреста персон начиналось здесь трехдневное празднество по случаю трактата вечною мира и дружбы с Пруссией. Все тут были в светлых, сверкающих бриллиантами платьях…
Все продолжало оставаться по-прежнему, когда они вошла, однако находившиеся тут сделали некий к ней поворот. Так было, когда являлся в бал прежний канцлер. Он так и оставался в изгнании, когда даже Миних с Бироном возвращены были вместе в столицу. Всепрощение происходило при каждом новом воцарении, но по поводу Бестужева-Рюмина его императорское величество сказал: «Я подозреваю этого человека в тайном соумышленничестве с моей женой. И тетушка строго наказывала не освобождать Бестужева из ссылки». То было фантазией, и никогда так не говорила покойная императрица…
Прусский мир был объявлен императором при еще не остывшем трупе государыни. Эйтинский мальчик кричал, что готов быть полковником у великого прусского короля. Он сшил себе прусский мундир и надевал перед гвардией и двором. А потом русскую армию, которая только что заходила в Берлин, отдал под команду этому королю. Крахмальные куклы маршировали по проволоке…
Она вела свой, внутренний счет. Когда он бегал по церкви, стуча сапогами, вся в черном она молилась у гроба. Рассудок тут сливался с чувством, и печаль в лице не была поддельной. Императрица перед концом все чаще звала ее к себе и подолгу молчала, будто пытаясь разглядеть что-то за смутным пологом.
Пять недель ее прошли у гроба, даже когда пахло уже нестерпимо. От того запаху мутилась голова, но она взяла из рук побледнелого мужа и надела корону на голову покойной императрицы. В храме она слушала службу, не вставая с колен, и при выходе ее люди в лаптях снимали шапки. А в заметенный снегом вечер, когда в безмолвии кусала руки, от нее навсегда унесли тайно рожденного сына. Ей хотели показать его, но она плотно закрыла глаза…
Император широко и неровно размахивался во все стороны. Граф Шверин, взятый русскими в плен и вдруг ставший полномочным министром прусского короля, осторожно следил за его рукой, которая уже один раз попала ему в лицо. Присланный в помощь ему барон Гольц, с холодным вниманием наблюдал происходящее. Эйтинский мальчик кричал им по-немецки, что сотрет в порошок Данию и вернет принадлежавший его предкам Шлезвиг. Датчане еще будут лизать им зады, а великий Гольштейн покроется новой славой. Уже сделана команда графу Румянцеву для русской армии поскорее выступить и утвердиться в Мекленбурге. Даже верховые лошади его туда отправлены. А отпраздновав тезоименитство, он выступит на датчан еще и с русской гвардией…
В ряд сидящие на правую сторону от императора голштинские офицеры троекратно прокричали «хох!». Русские за столом посматривали в ее сторону. Она улыбалась с усталой приветливостью…
Покойная императрица еще лежала в церкви, когда к ней явилась юная княгиня Дашкова. Бледная, с горящими глазами, она больно стиснула ей руку… «Против вас замышляется подлость. Моя родная сестра Елизавета Воронцова готова по тупости своей опозорить всех нас. И отвратительный муж ваш не стесняется строить по отношению к вам преступные планы. Всем это известно. Необходимо спасать вас, наследника и Россию!»
Никаких сомнений не было у нее в отношении молодой графини. Та открыто выражала неприязнь к ее супругу, а к ней была привязана со всей русской пылкостью. Но она только опустила глаза: «У меня нет никаких планов. Мне остается одно: мужество несчастной женщины и упование на всевышнего!»
Еще и еще раз приезжала графиня, звала к действию. Император говорил ей: «Будьте к нам хоть чуть любезнее. Придет время, когда будете жалеть, что столь пренебрежительно обращались со своей сестрой!» — «Но есть же у вас супруга!» — прямо возражала та. «Супруге моей нравится молиться, так что монастырь ей станет впору!» — отвечал император. Все при дворе знали о таком его мнении. Графиня рассказывала о том, не выпуская ее руки: «Верные чести и отечеству люди не будут сидеть сложа руки!»
Она слушала со вниманием и знала больше юной графини…
Не все вопреки правильному смыслу делал эйтинский мальчик. Замышляя против нее, он по устоялой привычке исполнял, о чем говорилось, когда еще прибегал к ней и ходили вместе по комнате. В один вечер объявил он вольность дворянству. Получая от государства для содержания и прокорма ленные поместья, эти люди кровью обязаны платить за то. Только одни имеют много, другие — мало, а большое число уже никаких прибылей не имеет, кроме как от службы. Так что имеющим открывается воля бежать от нее, а неимущим — за них служить и воевать.
С великой тщательностью должно было такое готовиться, поскольку дворянство выражает тут смысл и дух. Чтобы родиться ему, проникнуться честью, научиться грамоте и обиходу, многие века прошли в бедствиях и крови. И нельзя транжирить такого богатства, решать с учитыванием оборотной стороны дела…
Также и с церковью. Пример великого царя тут перед глазами. В надобности возможно колокола и на пушки переливать, только зачем иконы из храмов выносить или не ко времени требовать укорочения одежды у священнослужителей. Великолепие православной службы суть политика, знаменующая чувства этого народа.
С Тайной же канцелярией его императорское величество прямо взял, что ею с опальным канцлером намечалось. В нынешнее цивилизованное время «слово и дело» стало позором перед целой Европой. Да только ничем дельным не заменена необходимая в государстве розыскная служба. Как в персидском серале, на нашептывании и клевете все строится…
Знакомый скоросый голос один звучал в наставшей тишине. Его императорское величество провозглашал здоровье императорской семьи и сразу затем короля Фридриха. В первый раз она отпила из бокала, а в оба других лишь приблизила вино к губам. Эйтинский мальчик смотрел на нее в упор со злобной плаксивостью. Все притихли. Он оглядел стол, нашел глазами Елизавету Воронцову. Та отвела круглые локти от стола, высокомерно надула губы. Император схватил за руку стоящего за ним адъютанта Гудовича, зашептал что-то ему в ухо…
Она не смотрела, как идет к ней длинный Гудович, сгибается в поклоне:
— Его величество спрашивает у вас: почему не изволили встать, когда был сделан тост за императорскую фамилию?
— Но императорская фамилия — это его величество, я и наш сын! — отвечала она тихо, так и не взглянувши на адьютанта.
Тот пошел назад. Но не дошел до места, как император закричал:
— Скажи этой дуре, что к императорской фамилии принадлежат также голштинские принцы, которые тоже здесь!
Она сидела, не поворачивая головы и словно бы не слыша. Тогда эйтинский мальчик, ставший императорам, наклонился, сбивая бокалы, уперся руками в стол и закричал пронзительно:
— Дура… дура!..
Она могла бы сдержать слезы, но не стала этого делать. Лишь повернулась к графу Александру Сергеевичу Строганову и попросила развлечь ее. Все покрыло голштинское «ура»…
Из-за стола она встала, когда император закричал, чтобы все выходили на двор. Елизавета Воронцова, окатив ее торжествующим взглядом, первая поплыла за ним. Круглое и белое, с короткой шеей лицо ее выражало тупую важность. Сановники, молодые и старые, бросились следом. Тогда она повернулась и ушла в другую дверь.
— Арестовать ее… В крепость!
Голос эйтинского мальчика будто сверлил уши. Она посмотрела из коридора в приоткрытое окно. Император на дворе размахивал руками, а голштинский дядя Георг в чем-то тихо убеждал его.