События двадцатого века, до которых он не дожил, были сплошным подтверждением его идей, а никак не идей Карла Маркса. На могиле Бланки (на которой впоследствии Далу поставил свой необыкновенный памятник) речь произнес Ткачев, очень мало на него похожий. А могли бы кое-что сказать и диктаторы нашего столетия, хотя он был умнее их всех и не был ни жесток, ни коварен. После Варфоломеевской ночи парижские палачи подали властям протест: что ж так убивать людей, для этого есть суд и эшафот. У Бланки именно суд и эшафот вызывали глубокое отвращение. Кровь можно было проливать только на баррикадах. Он никогда не был у власти, не болел тем, что Бальзак называл ее секретными болезнями. Весьма возможно, что в нем пропал большой государственный человек. Но если бы он жил при том строе, к осуществлению которого стремился, то верно удавился бы от скуки или занялся бы астрономией. Ненавидеть капиталистический строй он мог по убеждению. Что стал бы он ненавидеть при своей «anarchie reglee»[116]?
В сущности, Бланки поступал в революции так, как наиболее сильные и талантливые из полководцев поступали на войне. С точки зрения военной теории, с точки зрения Клаузевицев, итальянская кампания 1796 года и французская 1814-го были чистым безумием, ввиду огромного превосходства сил противника. Первая из них закончилась полной победой Наполеона, вторая полным его поражением. Впоследствии обе были признаны шедеврами военного искусства. В обоих случаях Наполеон совершенно правильно рассчитал соотношение сил, знал, что есть разве лишь один шанс на победу из десяти, но отказаться от этого шанса не мог и по общим своим взглядам на войну, на ее риск, на роль случая, да и по личным особенностям своего характера.
Личные особенности, хотя совершенно иные, отчасти руководили и Бланки. Он открещивался от «Gefuhlspolitik»[117] не меньше, чем князь Бисмарк, но, разумеется, как и Бисмарк, как и все другие, совершенно освободиться от нее не мог. Слишком ненавидел существующий строй, и отказаться от попыток нанести ему тяжелый болезненный удар было бы выше его сил. Кроме того, он был болен и презирал почти всех других революционных вождей: знал себе цену и думал, что заменить его будет трудно. Все его предприятия провалились, но каждое, как ему казалось, могло иметь небольшой шанс на победу. Утверждать, что оно было обречено на поражение, было очень легко после поражения. «Нет ничего легче, чем предсказывать то, что было», — сказал Клемансо (в ранней молодости он был очень близок с Бланки и, быть может, только его одного по-настоящему ценил и почитал).
Была у этого столь опытного революционера и странная психологическая ошибка: в отличие от Наполеона, он никогда не скрывал от своих соратников, как мало шансов на победу. После неудачи его «вспышек» некоторые революционеры проклинали его за «пессимизм», другие за гибельные «теоретические ошибки», — так венское императорское правительство в XVIII веке посадило в тюрьму фельдмаршала графа Секендорфа. приписывая поражение гневу Божию за то, что главнокомандующим назначило еретика. Но и независимо от неудач, многие смутно чувствовали, что за Бланки идти нельзя: он слишком презирает людей. Главные его ненавистники попадались не среди консерваторов, а среди «соратников». Больше всех его ненавидел Барбес, связанный с ним долгими годами совместной работы. Он распространял слух, будто Бланки полицейский агент-провокатор, и на процессе, перед судьями, то есть перед общими врагами, называл его «cet individu»[118]. Слух этот благодушно повторял и Прудон. Как ни бессмысленно обвинять в провокации человека, который просидел тридцать шесть лет в тюрьме, прожил всю жизнь и умер бедняком, бессребреником и аскетом, слух этот держался до конца жизни Бланки, — нередко повторяется и по сей день. Сам Бланки был уверен, что пустил этот слух главный идеалист из Временного правительства.
Он обладал большими и очень разносторонними познаниями. Среди революционеров один Маркс превосходил его ученостью, да и то никак не в области точных наук. Бланки все читал, читал философов, ученых, поэтов, романистов. (Прудон не без гордости говорил, что за всю жизнь не прочел ни одного романа.) Вкусы у него в литературе были довольно неожиданные. Из писателей он ненавидел Бальзака: гневно утверждал, что автор «Человеческой комедии» оклеветал человеческую природу. Сам он был мизантроп застенчивый, хотя имел для мизантропии достаточно оснований: ровно ничего, кроме зла, как от врагов, так и от «друзей» не видел. По существу, они исходили из совершенно одинакового взгляда на человечество — и пришли к прямо противоположным выводам. Их русский современник шеф корпуса жандармов, генерал Потапов, как-то ответил епископу Александру, призывавшему его верить искренности людей: «Никогда, никому, ни в чем я в моей жизни не верил и никогда не имел, ваше преосвященство, повода в этом раскаиваться». С такими взглядами легко было руководить Третьим отделением. Но как можно было при подобном понимании мира стоять за anarchie reglee, остается тайной этого странного революционера.
С первых же дней февральской революции Бланки стало ясно, что на успех коммунизма шансов очень мало, что даже и республиканскую форму правления удержать будет чрезвычайно трудно, так как во Франции, несмотря на легкое, тоже более или менее случайное, свержение монархии, почти нет республиканцев: деревня поднимется против революционеров, скорее всего установится диктатура и никак не диктатура революционная. Все это он высказал и на собрании в танцевальном зале Прадо. Говорил, как всегда, просто, резко, с большой силой. Однако речь его все слушали изумленно. В своих предсказаниях он был совершенно прав. Но зачем он это говорил? Впрочем, давно привык к тому, что его речи вызывают холод и разочарование у слушателей, — как суровый епископ Амвросий привык к такому же впечатлению от своих проповедей. Вместе с этим епископом, он мог бы сказать: «Я в экономии Божией уксус».
Тем не менее тут же на собрании было решено основать революционный клуб вроде якобинского; Бланки был избран председателем, и клуб стал называться его именем (официальное название было «Центральное республиканское общество»). В ту пору во Франции было основано несколько сот клубов; этот был самый крайний. Члены общества приходили на собрания с ружьями и кинжалами. Ходили слухи, будто председатель клуба каждый день требует гильотины. Это было неправдой, но речи иногда бывали кровожадные, люди что-то кричали диким растерянным полуистерическим голосом, — каким, быть может, в России когда-то выкрикивалось «Слово и дело!». Бланки никого не стеснял, председательствовал спокойно и деловито. Пелись революционные песни, — едва ли он принимал участие в пении. Пропаганда Центрального республиканского общества вызывала в Париже смешанный с ужасом интерес. Клуб даже стал зрелищем для туристов. На заседания приезжали, после веселого обеда, богатые англичане и для потехи бурно аплодировали самым крайним ораторам. Бланки только на них поглядывал. В успех и теперь не верил, но теперь больше, чем когда бы то ни было, нужно было пробовать.
Настоящая проба была произведена 15 мая. Толпа ворвалась в Национальное Собрание и на несколько часов захватила власть. Главную речь в собрании произнес Бланки (именно тогда его в первый и в последний раз в жизни видел Токвиль). Накануне же он сказал своим единомышленникам, что дело обречено на провал. Попытка восстания имела главной целью объявление войны России ради освобождения Польши. Бланки знал, что войны с Россией теперь не будет и что французским крестьянам никакого дела до Польши нет. В своей речи в захваченном Собрании он пытался говорить не о Польше, а о внутренних французских делах. Это тоже признали ошибкой его единомышленники. Но многих единомышленников Бланки Господь, по слову Лютера, сотворил в минуту скуки.