– Ты – счастливая, – вздыхала Гелька, – играешь роль дьявола, и вся твоя забота – чтобы у тебя шевелился хвост. А вот мне надо крикнуть Ироду: "Тиран! Ты грудь мою пронзаешь!" – и так шлепнуться на пол, чтобы зрителей слеза прошибла. Прошла еще только половина репетиций, а я уже вся в страшных синяках.
По вечерам наша швейная мастерская превращалась в огромный комбинат по производству костюмов и декораций. Освежались старые одежды и шились новые. Изготовлялись звезды и короны, копья и щиты, ангельские крылья и ленты; рисовались на картоне комнаты и вифлеемские горы. В кухне варилась кастрюля клейстера; малышки, выполняя бесчисленные поручения "художниц", летали взад и вперед, не зная ни отдыха, ни покоя.
Часы отбивали десять, двенадцать… В мастерской кипела работа, слышны были возгласы:
– Сабина, рога еще не готовы!
– Малышки! Людка! Быстрее в кухню за утюгом!
– Э-эх, что делать? У малютки Иисуса не держится рука и голова не шевелится…
– Боже мой, уже двенадцать, а я еще не кончила рисовать пещеры!..
И так затягивалось далеко за полночь. Матушка, прохаживаясь через эту свалку рулонов бумаги, разноцветной фольги, позолоченных корон и картонных рыцарских доспехов, беспрерывно подгоняла нас:
– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, девчата! Уже так мало дней остается до праздника.
"Так мало дней остается до праздника", – мысленно повторяла я, кладя на колени оклеенную золотой бумагой корону царя Ирода.
Было уже очень поздно. Мне страшно хотелось спать, и от всевозможных предметов, разложенных на стульях, рябило в глазах. Девушки, сидевшие возле стола, вышивали плащ для божьей матери. Малышки резали белую бумагу – на пух для ангельских крылышек. У окна матушка-настоятельница и сестра Алоиза совещались по поводу того, какую форму должен иметь головной убор негритянского царя.
"Так мало дней до праздника"… И какой же это праздник без родного дома, без мамы, без Луции и Изы?… А в приюте праздник будет такой, о каком мне рассказывала Гелька. В ночь накануне рождества мы пойдем на три богослужения в парафиальный костел. Елка у нас будет стоять в швейной мастерской – высокая, до самого потолка, и мрачная, пока не зажгут на ней свечки. Соберутся все хоровые и конверские сестры. Сестра Зенона, как всегда, опоздает и будет прятаться за спинами других монахинь. Мы войдем туда, одетые в свои праздничные розовые фартуки, и начнем подходить с поздравлениями к монахиням начиная с матушки-настоятельницы. Мы будем целовать им руки, а они нас – в лоб. Ужин будет лучше, чем обычно, а может, дадут даже пироги с капустой. Возле каждой тарелки мы найдем горсть лесных орехов и немного печенья. Сестра Романа уже целую неделю держит на кухне кастрюлю топленого жира.
А вечером воспитанницы будут шептаться в спальне о том, что бы они хотели иметь на сочельник[139] в подарок, если бы им когда-нибудь выпало счастье получить такой подарок.
В самый день рождества Христова мы получим по куску штрицеля[140] и уборку помещений будем производить всухую. Этих двух привилегий будет вполне достаточно для того, чтобы мы могли почувствовать праздник. На другой день все девчонки встанут утром возбужденные и взволнованные. И весь день будет заполнен суматохой, шумом, беготней. Ведь вечером должно состояться представление!
Те самые девочки, которые в школе обычно сторонятся воспитанниц приюта, придут смотреть на нас. Они будут вытягивать шеи, чтобы лучше разглядеть ангелов с распущенными волосами, украшенными золотыми лентами. Весь вечер они будут завидовать нам, а возвращаясь назад по скрипящему снегу, – громко делиться своими впечатлениями.
Матушка-настоятельница собственноручно завьет Гельке волосы, расчешет их и уложит так, чтобы придать им самый привлекательный вид. Гелька уже с половины дня начнет ходить с рыжим ореолом волос на голове, и матушка будет довольна. А белобрысая Сабина дождется наконец, счастья, когда не Целина, которая догорает где-то в санатории, а она наденет себе на голову белый венец и с важностью будет сидеть, как богородица, возле картонной колыбели. Святым Иосифом[141] будет Зоська. Ее горб не удивит никого, потому что именно такой вот горбатый старичок, обитающий меж волами и ослами, будет больше волновать зрителей. И никто не догадается, что именно этот горбун решился помчаться с доносом к матушке-настоятельнице и нажаловаться ей на Рузю…
– Наталья! Спишь?
Я вздрогнула, корона царя Ирода упала у меня с коленей и покатилась по полу. Наклоняясь, чтобы поднять ее, я пробормотала:
– Нет, не сплю, матушка, Я только так, думаю и мечтаю…
На другой день матушка вручила мне распечатанное письмо из Кракова. В нем я прочитала радостное известие от своей мамы о том, что она намеревается взять меня домой, чтобы я могла провести праздник вместе с семьей, и для этого уже выслала по почте деньги.
С этой минуты я уже не расставалась с письмом, а засыпая, клала его под подушку.
Поднимаясь в кромешной темноте, чтобы идти на "рораты", делая уборку помещения, таская уголь или вычесывая вшей малышкам, я думала: ну, прощайте!..
Прощайте, нищенские порции хлеба, прощайте, розовые передники в крапинку, прощай, осточертелый колокольчик, пробуждающий нас спозаранку ото сна, прощайте, деревянные четки сестры Алоизы!
Еще только неделя. Еще завтра, послезавтра и – конец! Конец! Никогда в жизни меня уже здесь больше не будет. Никогда в жизни! Я навсегда распрощаюсь с соломенной подушкой, с "пожертвованиями", с прачечной и с тряпкой, деревенеющей в ледяном воздухе коридора.
У меня кружилась от счастья голова, на глаза беспрерывно навертывались слезы радости. По отношению к сестре Алоизе я стала изысканно вежлива и благожелательна, словно человек, который чувствует себя гостем в немилом, чужом доме и пребывание которого там мимолетно; по отношению к девушкам – великодушна. Гельке я подарила желтые ленточки, которые привели ее в восторг, малышкам уступала свою утреннюю порцию хлеба.
– Ешь, ешь! – говорила я смущающейся от робости Людке. – Я дома наемся.
Это чудесное слово "дом" сразу поставило меня выше всех воспитанниц. Я была кем-то, кто вовсе не обязан всю жизнь торчать здесь. Очутилась я в приюте так, случайно, в силу неожиданно сложившихся обстоятельств, однако не принадлежу целиком и полностью приюту, потому что у меня есть куда вернуться.
И, помимо своей воли, я начала задирать нос, обрела покровительственный тон в обращении с подругами и всем своим поведением стала подчеркивать, что я – это человек, которого, по сути дела, здесь уже и нет-то вовсе… Девчонки, любившие меня, пока я была такой же, как они, пока я была одной из них, начали теперь относиться ко мне совершенно по-другому. Они стали лицемерны и неискренни. Лишив меня своей дружбы, они давали тем самым понять, что в конце концов на мне свет клином не сошелся и что они вполне могут обойтись и без меня.
Это меня смутило, и я изменила тон.
Одна только Геля радовалась перемене в моей жизни и печалилась по поводу моего предстоящего отъезда.
– Ну, что же, – повторяла она со вздохом. – Ты хоть своей маме нужна, а мы так никому ведь не нужны.
И вдруг выпалила неожиданное:
– Ты знаешь, я уже перестала верить в бога. Столько лет мне силой вбивали его в голову, в сердце, в уши, что мне всё это надоело. И, кроме того, один товарищ дал мне в школе такую книжку… – Она сделала многозначительную паузу и, понижая голос, добавила: – Из нее я узнала, что человек вовсе не сделан из глины, а происходит он от животного. Теперь я могу тебе даже сказать, – от какого именно животного происходит сестра Алоиза…
"Сегодня моя предпоследняя ночь в приюте… – размышляла я, шагая с пустыми бидонами по улице, вслед за сестрой Алоизой. – Деньги на дорогу у меня уже есть, полугодовой табель успеваемости без двоек. Завтра я распрощаюсь с матушкой-настоятельницей и со всеми монахинями. Перед настоятельницей надо будет сделать реверанс и поцеловать ей руку. В матрасе у меня спрятаны конфеты, купленные на деньги, оставшиеся после приобретения билета. Эти конфеты я раздам на прощание девчатам".