1 апреля. Странное явление: я очень хорошо помню, что в раннем детстве я умела летать, только я летала не так, как птица, а как бабочка, порхая над кустами в саду в имении у дедушки. Я помню даже некоторые подробности, помню, как Леля стоит на лужайке – той, где были ульи, – и говорит мне, что я не смогу подняться выше сирени, а я перелетела сирень и увидела под собой ее чудесные, бледно-лиловые кисти, потом помню, полетела во двор и опустилась на крышу каретного сарая. Вася и Миша стояли во дворе и увидели меня. Они показывали на меня друг другу и даже целились в меня из игрушечного ружья. Братишка Вася это хорошо помнил. Когда он умирал от сыпняка, он бредил, я раз вошла к нему, а покойная мама сидела с ним рядом и спросила: «Ты узнаешь сестричку?» – а Вася сказал: «Ты все еще летаешь или уже ходишь по земле, как все?» Мама приняла это за бред, а я отлично поняла! Леля тоже еще недавно помнила во всех подробностях мои полеты, а теперь вздумала уверять, что этого никогда не было! Как же так – «не было»?! Я этих ощущений никогда не забуду! Теперь я летаю только во сне, а это уже совсем не то, что наяву.
2 апреля. Господи, до чего же хорошо жить и сколько тепла и привета находишь в окружающих! Я не знаю, совсем не знаю ни злых, ни плохих людей – или это мне так посчастливилось? Из книг я знаю, что они есть, но в своей жизни не встречаю, разве что Хрычко, но они скорее жалкие, чем дурные. Все вокруг меня так согревают своей любовью. Я уже не говорю о бабушке, о мадам и о тете Зине, но вот те, кого я узнала за последнее время, – Нина Александровна, Елочка, Олег Андреевич – какие они замечательные! Олег Андреевич пришел к нам вчера вечером – его прислала Нина Александровна, чтобы передать мне контрамарку в Капеллу на концерт, который будет в среду. Я играла на рояле по просьбе Олега Андреевича. Мне кажется, ни Леля, ни Елочка, ни Шура не любят и не понимают так музыку, как Олег Андреевич. Елочка и Шура не музыкальны, но у Лели хороший слух, а между тем в ее восприятии музыки чего-то не хватает, и в суждениях, и в вкусах есть какая-то банальность. У Олега Андреевича вкусы еще не установившиеся, но мне кажется, это потому, что он совсем не слушал музыки эти десять лет и судит о ней по впечатлениям, вынесенным из детства и ранней юности. По природе его музыкальность очень тонкая, и видно по всему, что музыка производит на него неотразимое впечатление. Я не всегда охотно играю, когда меня просят, а уж если играю, совсем не выношу, когда, слушая, начинают разговаривать, а Олег Андреевич, когда слушает, всегда сосредоточен. Несколько раз, когда я, играя, взглядывала на него, то встречалась с его взглядом – он так долго, ласково и внимательно смотрел на меня и как будто хотел разгадать…
3 апреля. Я почему-то уверена, чутьем безошибочно знаю, что никогда не буду эстрадной пианисткой. Все словно сговорились уверять меня, что я талантлива. Даже мой профессор, который всегда очень строг, прошлый раз подошел ко мне, взял меня за подбородок и, глядя мне пристально в глаза, сказал: «У вас большой талант, потрудитесь запомнить это! Вы себя недооцениваете». Талант! Я рада, что у меня талант! От радости мне даже «в зобу дыханье сперло», и все-таки я совершенно уверена, что никогда не стану известностью. Прежде всего я не слишком люблю эстраду. Присутствие слушателей меня волнует, и всякий раз при этом я играю хуже, чем могу, и после недовольна собой. Кроме того, часто бывает, что какая-нибудь вещь мне вдруг не по душе. Для того чтобы сыграть действительно хорошо, мне нужен час… минута… не знаю что… условия, которые связаны с душевным состоянием. У меня еще не выработалась профессиональная дисциплина, и я почему-то уверена, что и в дальнейшем ее не будет. Овладеть в совершенстве роялем – мое заветное желание, и слово «талант» прозвучало как обещание, а эстрада, успех… Я о них до сих пор как-то не думала…
Вечер. Ох, какую трудную бабушку послал мне Бог! Всегда то мне попадает! Посидим мы с Лелей в уголке, пошепчемся – институтские замашки! Слишком звонко рассмеемся – вульгарность, дурной тон! Выскажу неудачное суждение или растерянно промолчу – ты держала себя, как провинциалка.
Случится проявить недостаточную корректность – современная разболтанность! Выскочишь на улицу без перчаток или с непокрытой головой – мещанские привычки! Подойдешь с земным поклоном к иконе или под благословение к священнику – от этого веет монашеством! Вернешься домой на полчаса позже назначенного времени – ты совершенно по-советски не считаешься с требованиями старших! Расплачешься над книгой – оказывается, ты барышня из романа Чарской! А уж назвать Лелю Лелькой, а ей меня Аськой – это не приведи Бог – чисто пролетарская привычка, непозволительная упрощенность. Вот так и вертись целый день между постоянными выговорами и запретами.
4 апреля. Сегодня Леля сказала мне, что узнала теперь, откуда берутся дети, но ни за что не захотела рассказать мне. Еще недавно я была совсем глупа и думала, что для этого достаточно чувства любви или даже любовного письма, но теперь я уже понимаю, что все происходит от инфузории, которая должна попасть в женщину. Это, наверно, делается от очень длинного поцелуя в губы. Я потому так думаю, что во всех стихах и романах о поцелуе говорится как о чем-то завершающем, соединяющем и немного опасном, а родители запрещают девушкам целоваться до свадьбы. Отцы и мужья даже на дуэль вызывают мужчину, который поцеловал чужую жену или дочь. Это все, все из страха инфузории – теперь мне совершенно ясно и, конечно, я до замужества никогда не буду целоваться с мужчинами. Одна неосторожная минута и – трах! – беременность, а бабушка меня, наверно, тотчас из дому выгонит. Хорошо, что от поцелуя с Валентином Платоновичем… ничего не случилось!
5 апреля. Вчера у нас был Шура Краснокутский со своей мамашей, которая пожелала навестить бабушку. Мадам Краснокутская очень хочет, чтобы мы с Шурой поженились, и уже намекала об этом бабушке. А к чему это, если я ни капельки не влюблена? Мне всегда невозможно казалось полюбить нерешительного, неволевого мужчину, а вот Шура как раз такой – немножко тюфяк, немножко Сахар из «Синей птицы». Вчера за чаем я так и сказала ему. Бабушка и мадам стали выговаривать мне за невежливость, а Шура сперва пытался возражать, а потом говорит: «Правильно, Ася: тюфяк – принимаю, расписываюсь!» – и круглые черные глаза его так виновато, по-собачьи, посмотрели на меня, что мне его жалко стало. Вот я и говорю: «Знаете, Шура, вы так героически сознались в своих недостатках, что я, кажется, изменю свое мнения по поводу тюфяка». Все засмеялись, а Шура сказал: «Разрешите высказаться и мне: из вас, Ася, выработается со временем прекрасная Ксантиппа, у вас все задатки!» Все опять засмеялись и я, конечно, тоже. Нет, мой герой таким не будет. Вот Валентин Платонович – тот не тюфяк: глаза смелые, держится прямо, был на войне, на коньках во весь дух носится, распахнет на морозе шубу, плавает как рыба, не растеряется, не дрогнет. Но он мне не нравится – он недобрый! С ним никогда не поговорить просто – непременно шутка или остроты, как тогда – на лестнице. Леле Валентин Платонович очень нравится за то, что он будто бы остроумен необыкновенно и прекрасно танцует. Да разве же это так важно? Мне больше нравится Олег Андреевич: он сердечный и глубже. У него печальный взгляд, и это почему-то тревожит. Кажется, Шатобриан сказал, что большая душа и горя, и радости вмещает больше, чем заурядная. Прошлый раз, встретившись с ним взглядом, я вспомнила эти слова.
6 апреля. Была вчера на концерте с Олегом Андреевичем и Ниной Александровной. В ушах у меня до сих пор звучит величественное: «Sanctus, Sanctus, Benedictus!» [51] Я уже пробовала подобрать это на рояле. Несколько раз вспоминала вчера дядю Сережу. В оркестре место его – во вторых скрипках – уже занято, а какое бы ему наслаждение доставил этот концерт! Нина Александровна сказала, что карточка дяди Сережи с ней в сумочке. Голос ее звучал в этот вечер совершенно божественно. Мы с Олегом Андреевичем сидели сначала на приставных стульях, а потом просто на ступеньке, но это ничему не мешало. Мне очень хорошо с Олегом Андреевичем. Он не говорит общих вещей и любезностей, как Шура, и не упражняется в остроумии, словно в спорте, как Валентин Платонович. С ним разговор такой, как я люблю – содержательный и задушевный: на смех он никогда не подымет, впрочем, он вообще не смеется. Когда он провожал меня после концерта домой, он сказал: «Вы – волшебница! Когда я с вами, моя душа обновляется. Я опять начинаю верить в свои силы и в будущее. На меня точно новые светлые одежды надеваются, точно я переношусь в храм перед заутреней». Когда он это говорил, я чувствовала себя как струна рояля, на которой гениальный пианист сыграл божественный ноктюрн и которая готова порваться от чрезмерного напряжения и еще звучит, еще рыдает. Это чувство сопутствовало мне и во сне – проснулась я с ощущением, что накануне совершилось что-то светлое, точно я ходила к причастию… Я не сразу сообразила – это «Месса» и слова Олега Андреевича о светлых ризах и обновлении. Он должен быть очень тонким человеком, чтобы думать и говорить так! О, насколько это выше всего мелочного, житейского, насколько это ближе моей душе, чем любезности Шуры! Высоко, так высоко, светло и грустно! Я знаю цену его словам, что человек, который всегда так серьезен и сдержан, не преувеличит и не подсластит. Я знаю, наверно знаю, что слова эти вынуты из самых глубин души. Если бы он в самом деле мог забыть хоть ненадолго свое горе! Если бы я могла поделиться с ним моей жизнерадостностью! Я бы от этого не обеднела. Я вспомнила последний акт «Китежа», весь затопленный светом. Все утро я просидела за роялем: сначала подбирала мотивы «Мессы», потом наигрывала «Сказание», а к уроку не подготовилась вовсе. Я даже отвечала рассеянно. Бабушка спросила: «Что с нашей Стрекозой сегодня?» – а Юлия Ивановна на уроке разбранила за невнимательность. Когда мы увидимся? Он ничего об этом не сказал, а мне неудобно было спросить.