– Я ведь не знаю вашего имени и отчества; не откажитесь сообщить, – проговорил он опять с той же почтительностью.
– Елизавета Георгиевна Муромцева.
– Я с очень теплым чувством смотрел на вас в зале, Елизавета Георгиевна. Я вспоминал, какой вы были замечательной сестрой – всегда терпеливой, внимательной, чуткой, – вот таких описывают в литературе. Ведь я, бывало, ждал и дождаться не мог ваших дежурств.
«Так вот что!» – подумала Елочка, и слезы полились из ее глаз. Пришлось вынуть из муфты платочек.
– Я так любила всю мою палату, – прошептала она, вытирая глаза, – для меня таким горем было, когда я узнала о расправе с моими ранеными… Я была тогда больна тифом. А потом, когда поправилась, я так терзалась…
– Вы были больны… да, я помню, я о вас спрашивал.
– Даже теперь горько вспомнить, – шептала она, – это была жестокость свыше всякой меры.
– О да! Жестокими они быть умеют, – сказал Олег, и подумал: «Она не боится быть откровенной, она смелее меня».
– Я была уверена, что и вы… Что и вас тоже… Как вы спаслись? – спросила Елочка.
– Меня спас все тот же мой денщик. Он подменил мне документы и перенес меня в солдатскую палату. Там нашлись предатели, которые многих выдавали, но меня это каким-то образом не коснулось. Елизавета Георгиевна, я вижу, я вас расстроил; эти воспоминания, по-видимому, вам тяжелы… извините.
– Пусть тяжелы. Я хочу знать. Вы долго еще лежали?
– Всего я в госпитале был около трех месяцев, последние три недели уже при красных. При первой возможности – едва я смог встать на ноги – я поспешил оттуда убраться. Мы с Василием укрылись в заброшенной рыбацкой хибарке. Василий устроился лодочником на пристани, а у меня сил еще совсем не было. Я почти все время лежал. Он приносил мне хлеб и воблу. У нас был план перебраться на лодках в Голисполийский лагерь, как только я поправлюсь настолько, что смогу грести и минует полоса штормов… Но мы этого не осуществили: хотя Россия стала для меня мачехой, но ведь еще недавно была матерью!
– Я понимаю, понимаю вас! Что же дальше? Эта предательская регистрация – являлись вы на нее?
– Нет, на эту удочку я не попался, что, впрочем, ничему не помогло: нас все равно выследили и задержали.
– Как «задержали»? Так вы все-таки подвергались репрессиям?
– Да, Елизавета Георгиевна: семь с половиной лет я провел в Соловецком концентрационном лагере. Я совсем недавно вернулся и почти тотчас попал в больницу. Вы видите, мне рассказывать нечего: я все эти годы не участвовал в жизни.
Она остановилась.
– Соловки! Соловки! – и схватилась за голову. Муфточка и маленький платочек упали к ногам. Олег быстро поднял.
– Какие чудесные духи! Из тех, которые я любил раньше. Вы вся прежняя, не теперешняя, Елизавета Георгиевна.
Щеки Елочки слабо вспыхнули при упоминании о духах.
– Я надеюсь, Елизавета Георгиевна, что с вами жизнь обошлась милостивее – надеюсь, что вы репрессиям не подвергались?
Она рассказала о себе, но очень коротко. Тысячи вопросов к нему вертелись на ее губах, но она опасалась показаться навязчивой и не решалась их задавать, на один все-таки отважилась.
– А как ваше здоровье? После такого ранения концентрационный лагерь… Как вы выдержали?
– Я и сам удивляюсь. Выдержал как-то. Рана в висок зажила, а рана в боку несколько раз открывалась. Мне сказали, что в ней остался осколок, который дает постоянный плеврит. Но плеврит привязался ко мне после «шизо».
– Что такое «шизо»? – спросила она с недоумением.
– Вы не знаете? Слава Богу, что не знаете! Так называются в лагере штрафные изоляторы, в которые сажают за провинности. В Соловках шизо был большой избой без крыши – один сруб, туда в морозное время запирали на ночь людей, предварительно заставляли снимать верхнюю одежду и обувь. Я дважды повергался этому.
Лицо Елочки потемнело.
– Изверги! Палачи! Сатанисты!
– Тише, тише, Елизавета Георгиевна! Нас могут услышать.
Она умолкла, в недрах ее души опять росло, подымалось прежнее чувство к нему – живому: помочь, пожалеть, отогреть, утешить, отдать всю жизнь, лишь бы только помочь! Но надо было держаться в рамках условности. Через минуту она сказала дрожащим голосом:
– Да разве же можно с плевритом так легко одеваться? Вы зябнете в этой шинели.
– Что делать! У меня нет пока многого необходимого. Хорошо еще, что моя belle-soeur [38] приютила меня в комнате моего брата, а то и жить было бы негде.
– Вы служите?
– Начал, но поправить свои дела и обзавестись необходимым еще не успел. Вот и вынужден пока что ходить в таком виде, что совестно перед вами.
– Передо мной, пожалуйста, не извиняйтесь. Мне сейчас противны как раз все те, кто имеет расфранченный вид.
Мы четыре дня наступаем,
Мы не ели четыре дня!
Та страна, что должна быть Раем,
Стала логовищем огня, -
неожиданно продекламировал Олег.
– Это ведь Гумилев? – улыбнулась Елочка.
– Да. Из нашей стаи – русский офицер.
– И расстрелян, – добавила девушка.
В эту минуту они подошли к подъезду дома, в котором она жила.
– Мне сюда, – сказала она тихо.
Они остановились у подъезда и несколько минут молчали. Оба думали об одном и том же – как продлить знакомство.
– Елизавета Георгиевна, – сказал он, понимая, что сам должен сделать первый шаг. – Неужели же мы с вами расстанемся, чтобы больше не увидеться? Теперь так редко случается встретить людей из прежнего мира. Я лично бесконечно одинок. Я был очень рад еще раз увидеть вас.
Она молчала, опустив глаза.
– Есть у вас родители, которым вы могли бы меня представить?
– Нет, я живу совсем одна, – прошептала Елочка.
– Вы можете быть уверены, Елизавета Георгиевна, что мое отношение к вам всегда будет исполнено самого глубокого уважения, – сказал он опять с тою же почтительной покорностью.
Легкий румянец покрыл щеки Елочки: никогда еще ей в жизни не приходилось объясняться с мужчиной, хотя ей было уже 27 лет. Принять его у себя она нисколько не опасалась: в ее представлении мужчина такого типа должен был быть рыцарем в самом высоком значении этого слова, а следовательно, никаким опасениям не могло быть места. Ее останавливало другое: назначив свидание после первой же встречи, она могла показаться легкомысленной или доступной как в его, так и в своих собственных глазах. Это не вязалось с ее принципами. Она стояла молча, растерянная. Он видел, что она колеблется, но ему это нравилось. «Благородная девушка! С прежними устоями, с гордостью!» – думал он, покорно дожидаясь. Внезапно находчивый ум Елочки скоро отыскал выход из создавшегося тупика.
– Я не об этом думаю. Меня беспокоит ваше здоровье, – сказала она. – Приходите ко мне на службу в больницу, я свожу вас на рентгеновский снимок, и, если осколок в самом деле есть, покажу снимок дяде. Он – прекрасный хирург. Это он оперировал вас когда-то. Пусть он скажет свое авторитетное мнение.
Олег понял, что она все-таки не захотела принять его на дому и таким образом нашла выход, но понял также, что разговор об осколке не был только предлогом в ее устах, и что к его здоровью она по старой памяти не могла отнестись безучастно. Поблагодарив ее, он спросил:
– Елизавета Георгиевна, вы помните мою фамилию?
– Да, князь Дашков. – Елочка умышленно употребила титул.
– Ci-devant [39] прибавьте! Так вот теперь по документам я уже не только не князь, но и не Дашков, а всего-навсего Казаринов. С того времени я так и застрял под этой фамилией. Выявить свое подлинное лицо – значит попасть снова в лагерь, если не на тот свет. Признаюсь, пока еще не имею желания. Это все надо держать в очень строгом секрете.
– Я понимаю, – сказала она очень серьезно.
После нескольких слов, уточнявших время и место встречи, они простились. Входя в подъезд, она еще раз обернулась на него, он тоже обернулся и, встретившись с ней взглядом, поднес руку к фуражке. Этот офицерский жест заставил сладко заныть сердце Елочки; институтская влюбленность в гвардейскую выправку, в пустое движение еще уживалась в ней рядом с культом благородства, рядом с сестринским состраданием и мистическими чаяниями и еще вызывала затаенный девичий трепет во всем ее существе.