Литмир - Электронная Библиотека

Чувствуя инстинктивно, что природа, отказав ей в женской прелести, лишит ее многих радостей, она еще в раннем отрочестве перенесла их в свой внутренний мир – научилась жить напряженной интеллектуальной жизнью. Эта способность уходить в себя спасала ее от уныния в новых трудных условиях существования. Книги по-прежнему были ее отрадой, но теперь она избегала читать о русской военной истории – это бередило ее раны. Она перенесла свой интерес на мемуарную литературу и исследования по истории русской культуры. В чтении она была отнюдь не беспорядочна: она вносила сюда ту аккуратность, которой отличалась в жизни: каждую книгу изучала досконально, делая выписки и отмечая ссылки на другие труды, чтобы обратится после к ним. Была у нее еще одна затаенная страсть – опера, и преимущественно русская опера. Быть может, опера привлекала ее чисто сюжетной стороной, быть может, сюжет значил для нее больше чем музыка, но так или иначе опера занимала большое место в ее мироощущении и была единственным наслаждением, которое она себе разрешала. Когда-то в Смольном она училась игре на рояле; потом в период гражданской войны всякие занятия были оставлены; теперь она решилась возобновить их, томимая смутным желанием воспроизводить любимые арии на маленьком пианино, доставшемся ей от бабушки. С этой целью она поступила в вечернюю музыкальную школу, куда в тот период принимали независимо от возраста всякого, кто готов был платить за обучение. Два раза в неделю после дежурства в больнице она появлялась в классе. Но толку от этих занятий получала мало, несмотря на то что была очень старательна. Она не была музыкальна по натуре, слух ее не отличался совершенством, а в игре ее отмечалась зажатость и сухость. Аристократическая жилка несомненно отсутствовала. Постоянно можно было наблюдать, как вновь появляющаяся в классе ученица – девчонка, не отличающаяся ни любовью к музыке, ни прилежанием, очень скоро обгоняла Елочку и играла те пьесы, о которых Елочка могла только мечтать. Никогда не обольщаясь относительно себя, она очень скоро поняла это, но с прежним упорством продолжала занятия, быть может, просто из желания хоть в чем-то совершенствоваться, не стоять на месте.

Неудача эта не охладила ее любви к опере, и обязательно два или три раза в месяц, когда в программе значились «Князь Игорь», «Борис Годунов» или «Псковитянка», она появлялась в последних рядах партера, всегда одна, скромно одетая, со старинным бабушкиным лорнетом на цепочке, из горного хрусталя, что придавало некоторую не лишенную изящества старомодность ее облику, исполненному благородства. После каждого посещения театра она обязательно на несколько дней лишала себя завтрака и ходила на работу пешком, уравновешивая свой бюджет.

Способность веселиться была ей органически чужда. Вечеринки и танцы не только не привлекали ее – они казались ей святотатством. Веселиться, когда Россия во мгле, танцевать, когда она залита кровью?! Театр – другое дело; в ее глазах сцена была искусством, возвышающим душу, и на него она не смотрела как на развлечение, он не нарушал того траура по России, в который она облекла себя.

Чем больше она жила, замкнувшись в своем внутреннем мире, с ей одной ведомыми радостями и печалями, тем дальше отходила от окружающих ее людей. На службе ее уважали, но держалась она особняком, не сближаясь ни с кем. Пошлый, развязный тон, который усвоила себе среда мелких служащих, был ей невыносим. Всматриваясь в их жизнь, как на сцену в бинокль, она спрашивала себя: как может их интересовать весь этот вздор, вся эта суетность, и не столько их политическая настроенность, сколько их интересы – кино, тряпки, зарплаты – были непонятны ей. Еще менее она могла постичь тот грубый флирт, который царил между ними. Каждая служащая позволяла мужчинам при всех хватать себя за плечи и за локти, водить себя в кино и навещать на дому, а через несколько месяцев ложилась на аборт или получала от этих людей алименты. Никогда раньше в той среде, которая теперь сошла со сцены, не увидела бы Елочка ничего подобного. Все теперь было упрощено до грубости.

«Сколько бы я не старалась понять, я все равно не пойму этого, – говорила она себе. – Я слишком горда, чтобы разменивать себя на мелкую монету. Если уже любовь – то одна, большая, а игра с чувствами не для меня».

Иногда ей приходило в голову, что эта ее собственная недоступность происходит только от того, что она некрасива. Но разве все окружающие ее девушки были красивы? Она не могла не видеть, что многие были гораздо хуже ее.

«Здесь все-таки дело в моей гордости, – думала она, – мужчина может любить и некрасивую, если она идет к нему в руки. Но если некрасивая смотрит на себя, как на неприступную крепость, осаждать такую охотников не найдется».

Иногда она говорила себе: «Если бы революция не помешала, я, как первая ученица Смольного, могла стать фрейлиной и появляться на придворных балах. Тогда бы я была окружена гвардейцами и пажами. Интересно, как было бы тогда?» И ей иногда казалось, что и там было бы то же; в другой форме – все гораздо изящнее и тоньше, но то же по существу: дух молодого веселия и кокетства не коснулся бы ее и там. Она и там казалась бы слишком серьезна, сурова и горда, никому не нужная и не интересная.

«У меня есть мои собственные радости, которые я сама нахожу себе; насколько они неизменнее и лучше! Они не обманут, и отнять их у меня никто не может, – говорила она себе, – а счастье… я сумею прожить без него; я уже выучилась».

Иногда, правда, появлялось у нее беспокойное сознание, что жизнь проходит или обходит, и молодость пропадает напрасно, что чего-то как будто не хватает… Но нет, в этой действительности, без красоты, без Родины, без героя ей ничего не нужно!

При людях она сжималась. Несмотря на прекрасное воспитание и способность участвовать в любом разговоре благодаря высокой интеллигентности, она всегда чувствовала, что общение с окружающими людьми с каждым годом становилось для нее все труднее. Особенно болезненно действовало на нее то или иное собрание неспаянных между собою лиц, как это бывает в малознакомом доме за именинным столом или в служебном коллективе. Праздничных вечеринок и культпоходов она старательно избегала. Насколько отрадней, казалось ей, уйти одной в свои думы в тишине собственной комнаты, не нарушая словами заветной глубины души, где что-то росло и зрело из года в год. Каждое, самое мимолетное прикосновение к собственным переживаниям казалось ей грубым. Она не могла никого подпустить близко! Удивительно хорошо сказал ее любимец Тютчев:

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи:

Питайся ими и молчи!

И действительно, ни разу, ни одним словом никому не обмолвилась и не намекнула Елочка о тайне, которая лежала на дне ее души уже девять лет. Ей было всего девятнадцать, когда в первый раз шевельнулась в ней любовь, и готово было расцвести чувство большое и глубокое, на которое способны только серьезные и цельные натуры. Но судьба, видимо, в самом деле, не захотела позволить Елочке раскрыться и расцвести и осудила ее проходить жизненный путь всегда неузнанной и неоцененной – этому чувству не суждено было сыграть решающую роль в ее жизни.

В тысяча девятьсот двадцатом году в результате всевозможных передвижений и эвакуации, Елочка оказалась в Феодосии, где был старшим хирургом в военном госпитале ее дядя, который взял ее под опеку после того, как был закрыт Смольный. Томимая жаждой вложить наконец и свои силы в борьбу с теми, кого она считала заклятыми врагами России, Елочка умолила дядю принять ее в штат сестер милосердия. Она была совершенно неопытна и не осведомлена на этом поприще, но в те дни в военных госпиталях так не хватало рук и такое количество людей лежало без помощи, что каждый желавший быть полезным являлся уже находкой, и Елочка очень скоро получила место.

6
{"b":"234701","o":1}