Олег был несколько шокирован, когда к нему вместо невольно воображаемого им седого профессора явилась молодая, разбитная еврейка. Однако она оказалась достаточно внимательной и бюллетень выписала. Успокоившись на этот счет, он лежал, тщетно стараясь согреться, когда к нему заглянула дворничиха.
– Вот я тебе чайку принесла и кусок пирожка горячего, сейчас из печки. Кушай на здоровье. Ишь, руки-то у тебя холодные, зябнешь, поди. Истопить мне, что ли, тебе печечку? У Нины Александровны ни полена дров, придет с работы, пошлет еще Мику за вязанкой на базар, да еще с полчаса поругаются, не раньше вечера истопят; так и пролежишь в холоде, а я мигом.
– Какая вы добрая женщина, Анна Тимофеевна, спасибо вам!
– Чего там спасибо! Да давай прикрою тебя ватником – ишь, ведь трясется весь.
– Анна Тимофеевна, у вас есть иголка?
– Как же не быть иголке-то, а на что тебе?
– На мне все рвется, хочу попытаться зашить.
– Нешто сумеешь? Я тебе ужо вечером поштопаю, а теперь спи, – и, затопив печку, она ушла.
Нина пришла действительно поздно, как всегда усталая, и между ней и Микой началась тотчас обычная «война».
– Накрой на стол и сбегай за хлебом, Мика!
– Погоди, потом.
– Не потом, а сейчас.
– Не пойду, пока шахматную задачу не кончу. Отвяжись со своими глупостями.
– Как тебе не стыдно так отвечать, Мика! Я целый день бегаю: все утро я пела в Капелле, а вечером мне петь в рабочем клубе; я _ кляча, которая тащит непосильный воз, а ты ничем мне помочь не хочешь!
– Ну, затараторила! Ладно, уж так и быть, накрою, только дудки, без скатерти, а то опять ругать будешь, что залил соусом; скатерть – это дворянские предрассудки.
– Ах, ты вот какой! Ты ведь это мне назло говоришь! Я тебя знаю! Все равно: умирать буду, а есть буду со скатерти!
Однако, несмотря на всю агрессивность военных действий, она все-таки не забыла забежать к Олегу и принести ему их обычное «дежурное» блюдо – треску с картофелем.
– Что сказал врач? – спросила она.
– Четыре болезни с длинными названиями написала. Вот, извольте видеть: Pleurilis sica, neurosis cordi, anemia, scorbut [26] в начальной стадии. Звучит устрашающе и непонятно.
– Отчего же вы не спросили у врача, что это такое?
– Я спрашивал, она говорит, что мне знать совершенно не для чего: важно только, чтобы в карточке было написано. Очевидно, так полагается при советской власти.
– Олег, вы шутите, а тут вовсе нет ничего забавного, – озабоченно сказала Нина, созерцая загадочный иероглиф.
На следующий день Олег точно так же лежал один с книгой, когда кто-то постучался в дверь, и голосок Марины спросил: «Можно?» Он стремительно вскочил с постели, поправил ее, провел рукой по волосам, потом открыл дверь; она стояла у самого порога – очаровательно одетая, розовая, хорошенькая – и улыбалась ему. Почему-то у него мелькнула мысль, как мог бы быть рад такому посещению всякий другой мужчина на его месте.
– Это я, – защебетала она, – муж говорил мне, что вы не вышли на работу, а Нина звонила по телефону и говорила, что позапрошлой ночью пережила что-то ужасное. Вот это так взволновало меня, что я прибежала узнать. А вот Нины-то и нет. Скажите хоть вы, в чем дело?
Он предложил ей стул и сам сел уже не на постель, а на табурет, коротко ответил на вопрос о здоровье и рассказал ей о ночном приключении, не упоминая ни о револьвере, ни о разговорах с Ниной.
– Боже мой! Какой ужас! Воображаю, как испугалась Нина! – восклицала она. – А вы не подумали, что за вами?
– Я всегда к этому готов, – ответил он.
– Это ужасно, то что вы говорите, – сказала она, – я не могу слышать этого, – и вдруг закрыла лицо руками.
У него почему-то заколотилось сердце, точно от ожидания чего-то, что должно последовать теперь, после того, как она этим жестом давала ему понять, что он ей не безразличен. Она приоткрыла руки и взглянула на него из-под ладони, он не смел пошевелиться… Она, может быть, только сочувственно пожала ему руку, но ему показалось, что невидимый электрический провод соединил их в эту минуту. Он все-таки не шевелился.
«Не может быть, – думал он, – мне показалось, Бог знает что… не может быть!» – и чувствовал, что весь дрожит с головы до ног. Она еще что-то говорила о том, что если бы его взяли, тогда она бы… тогда… и вдруг замолчала. Он быстро поднял голову и взглянул на нее: она опустила глаза, слегка краснея, и наклонила головку, как будто говоря «да» или «можно».
Он вскочил, быстро перешел комнату и сел на подоконник, глядя на засыпанный снегом, пустой дворик.
– Марина Сергеевна, не шутите со мной… и лучше… лучше уйдите!
У нее на губах мелькнула блаженная улыбка.
– Подите сюда, – прошептала она совсем тихо и протянула к нему свои лапки, но он не шел.
– Марина Сергеевна! Я не гожусь в возлюбленные. У меня нет никаких средств, чтобы вас побаловать… Я нигде не могу бывать. Вы же видите – я почти в лохмотьях.
– Олег Андреевич, на вас не видны лохмотья, для меня вы всегда остаетесь изящным кавалергардом.
Он все-таки не шел. Слишком долго его продержали в этом аду, где не было места ни любви, ни даже грубой связи, и вот теперь, в двадцать девять лет, он не приобрел еще никакого опыта при объяснениях, никакой уверенности в себе, и как мальчик, которого соблазняли в первый раз, не решался приблизиться. Ее удивила его сдержанность, и от одной мысли, что все вдруг так приблизилось и может от нее уйти, она, не отдавая уже себе ясного отчета в том, что делает, вскочила, подбежала к нему и обхватила его шею руками, привлекая к себе, чтобы сломить его сопротивление.
– Я вас люблю… Я хочу любви, хочу счастья! У меня ничего нет. Всегда только со старым, некрасивым, нелюбимым евреем! Олег, если вы любите меня, берите, берите! Задушите меня поцелуями. Должна же и у меня в жизни быть хоть одна счастливая минута!
Когда Нина вернулась с работы, дворничиха мыла пол в кухне, подоткнув подол; она была чем-то очень недовольна.
– Приходила тут, без тебя, твоя вертихвостка, – начала она, когда Нина, надев передник, расположилась у стола чистить картошку.
– Какая вертихвостка?
– Сергеевна твоя.
– Да что вы! Марина? Как жаль, что она меня не застала!
– Ну, она, почитай, не очень о том жалела. Бойка! Уж больно бойка-то! Сладила уж свое дельце!
– Не понимаю, Аннушка, о чем вы?
– Дельце, говорю, сладила с Олегом твоим, за тем и прибегала.
– Аннушка! Как вам не стыдно! – Нина чуть не выронила нож.
– Как ей не стыдно, скажи. А мне-то чего? Я не солгу. Коли говорю, то, стало быть, знаю, – и Аннушка энергично выжала тряпку над ведром.
– Перестаньте, Аннушка. Я не хочу слушать сплетен.
– Да уж какие тут сплетни! Пришла, да тотчас к ему и – шасть! Шу-шу да шу-шу. Слышу, в дверях задвижка – щелк; я прождала этак минут с пятнадцать, туфли сняла, да и прошла по коридору послушать у двери – тишина у их… Какие уж сплетни! А выползла – волосы трепаные, щеки розовые: «До свидания, Аннушка, засиделась я», – и бегом. У, бесстыжая!
– Ну, даже если и так, никого это не касается, – сухо сказала Нина. – Стоять у замочной скважины некрасиво, и бранить Марину не за что: Олег не мальчик, он сам первый начал, я полагаю.
– Ну да, рассказывай! Так и поверю я. У нее все наперед обдумано было. Говорю, на то и приходила, знает она очень хорошо, что тебя в это время нет. Она, видать, ловкая. Муж пущай одевает, да на машинах катает, да в театры водит, ну а целоваться с молодым приятнее, чем со старым. И негожее это дело. Олегу бы жениться на хорошей девушке, а не шашни заводить с балованной барыней, да где уж устоять, когда сама идет в руки, соблазн такой… он же после тюрьмы напостившись.
– Довольно, Аннушка! Как вы не понимаете, что есть вещи, которых нельзя касаться. И зачем вы говорите «тюрьма» – точно он уголовник какой-то; он был интернирован, был в лагере, а не в тюрьме, – и она вышла из кухни. Однако она не могла не сознаться самой себе, что Аннушка частично высказывала ее собственные мысли и сама ловила себя на досаде на Марину. Она постучалась к Олегу. Он все так же лежал на диване, кутаясь в рваную шинель, и совсем не имел вида торжествующего любовника.