– Да, да – она понравилась ему! Неужели ты не заметила? ненаблюдательна же ты! Он, всегда такой мрачный, сдержанный, был так разговорчив, так оживлен! Его глаза поворачивались за ней, и только из приличия он обращался иногда к тебе и ко мне. А как он смотрел на нее, когда она играла, как подавал ей пальто, как надевал ботики… Павлин, который распускает свой хвост!
– Да, в самом деле… Пожалуй, что-то было…
– Вот видишь! А Вертинский? Эти ресницы… Господи! Неужели еще это досталось на мою долю!
– Марина, будь же благоразумна! Чего ты хватаешься за голову? Ничего серьезного еще нет. И потом… для меня это новость, что ты мечтаешь о взаимности… А муж? Разве ты решишься на все? – она взяла руки подруги.
– Нина, тебе тридцать два года, а рассуждаешь ты как в восемнадцать. Конечно, если я замечу в нем хоть искру чувства, я… пойду на все! Не говори мне о необходимости сохранять верность моему Моисею. Я не рождена развратницей и могла бы быть верной женой не хуже других, но теперь, когда жизнь так надругалась надо мной, когда я волею судеб оказалась за старым жидом – я не хочу думать ни о долге, ни о грехе. Пропадай все, – она махнула рукой. – Все, за минуту счастья! И вот только что я стала надеяться, только начало возникать что-то задушевное, как вдруг эта Ася! А ты, словно нарочно, еще удерживаешь ее, усаживаешь играть… Обещай мне, клянись на образ, что ты сделаешь все, чтобы он не увидел ее больше, что ты не будешь звать ее и ни в каком случае не представишь его старухе Бологовской. Обещай!
– Успокойся, Марина, все будет, как ты хочешь, он будет твоим, я уверена.
– Полюбит меня, ты думаешь?
– Оттенки чувства его предсказывать не берусь, а покорить его, я думаю, труда не составит… Это верно, что нам с тобой не восемнадцать лет, и мы отлично понимаем, что молодой мужчина после заточения, где его морили без женщин семь лет, вряд ли устоит против искушения… А привязать его потом к себе всегда в твоей власти.
Марина тоскливо заломила руки:
– Господи, это все так поворачивается, точно я какая-то Виолетта, которая соблазняет неиспорченного юношу. Но разве я такая? Нина, скажи, ведь я же не такая?
– Ты не Виолетта, да и он не мальчик, – сказала Нина.
Когда Марина ушла, Нина быстро прошмыгнула к роялю, в знаменитую проходную; эта комната, давно не ремонтированная, с грязными обоями и грязным потолком, холодная и мрачная, эта разнородная, тяжелая мебель из числа той, которая не уместилась к Надежде Спиридоновне, пыльные бархатные портьеры и китайские вазы с сухими желтыми травами, которым, наверное, было лет двадцать, но которые старая тетка запрещала выбрасывать – все это было какое-то затхлое, ветхое, угрюмое. Но не это заставило сжаться сердце Нины: здесь все слишком напоминало Сергея Петровича, с которым она проводила около рояля так много времени по вечерам, когда пела ему вновь разученные романсы и пыталась аккомпанировать, если он брался за скрипку. Сколько здесь было переговорено о деталях исполнения и о музыке вообще! Казалось бы, комната не располагала к вдохновению, но они приучили себя не замечать обстановки. Это он подарил ей маленькую лампочку, которая стоит на рояле, и сам подвел к ней электричество. Часы за роялем были самыми лучшими в ее безотрадном настоящем, теперь и они отняты. Он теперь без музыки – как он по ней тоскует! Наверное, больше, чем по любимой женщине.
Посидев некоторое время за роялем с опущенной головой и руками на коленях, она вздохнула и заставила себя взяться за ноты – нельзя было предаваться унынию! Ее с утра тянул к себе один романс, слышанный ею накануне; весь день он заполнял ее воображение, возвращаясь из Капеллы, – она сделала крюк, чтобы зайти в нотный магазин и купить его, вот он. Она положила руки на клавиши, и пробуя разобрать аккомпанемент, стала напевать. Спела раз, спела еще… Голос звучал все лучше и лучше, но почему-то она никак не могла сосредоточиться и войти в эту вещь. Из-за этого текста и этой музыки упорно поднимались другие звуки и другие слова. Она не могла больше противиться их обаянию, она вскочила и, порывшись на пыльной этажерке, вытащила старые, пожелтевшие листки, поставила на пюпитр, расправила и запела. И даже голос ее задрожал от прорвавшегося откуда-то из глубин чувства, и слезы зазвенели в нем:
Я помню чудное мгновенье -
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты!
Она пела и скоро почувствовала, что вся находится под впечатлением девического светлого образа и восторженных мужских глаз. Она стала перебирать в памяти – откуда идет это впечатление, которое так вдохновило ее, и вдруг поняла: да ведь это Ася и Олег, который не сводил с нее глаз… Углы в этой комнате были всегда темные, там водились пауки; бывало даже жутко иногда, когда она оставалась одна, когда портьеры как будто шевелились и темнота выползала из-за них. Кроме того, здесь всегда было холодно, вот и сейчас она вся слегка вздрагивает, но, может быть, это не от холода, а просто от увлечения – это тоже бывает: слишком хороша эта тонкая, нежная романтика слов и музыки… Бедный Олег! Ведь и он мог бы сказать о себе: «В глуши, во мраке заточенья, тянулись тихо дни мои, без Божества, без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви…» Бедный Олег! Он еще молод. Так понятно, что у него сердце загорелось, когда он смотрел на это юное, прелестное создание. Его очарование Асей было гораздо лучше и чище, чем то, чего от него хотела Марина. Там было что-то от Духа, а здесь… Зачем же насильно обламывать его, когда он и так уже покалечен жизнью? Она вспомнила свой разговор с Мариной, и он вдруг показался ей таким пошлым сейчас, когда она была как бы вознесена над привычным уровнем, когда музыка окрылила, утончила ее, когда она почувствовала себя втянутой в красоту этого чувства… «Кажется, я ненадежная союзница», – подумала она.
Олег слушал ее пение из своей комнаты и, чтобы лучше слышать, открыл дверь и стоял, прислонять к косяку. «Как она замечательно исполняет, – думал он, – это все прямо ко мне». И он весь отдался во власть тоскливых ощущений, которые все острее и острее сжимали грудь. «Нет, мне лучше всегда быть занятым, на ненужной и скучной работе, но занятым. В свободное время меня одолевают мысли и воспоминания, а они для меня, как острие ножа», – думал он и даже обрадовался, когда Нина кончила петь и все стали собираться спать. Но ночь не принесла ему успокоения: в темноте и тишине, установившейся в доме, как будто с новой силой пошел на него в наступление его душеный мир. Музыка разбудила все до одной мучительные думы; они росли и роились, как призраки, и над всем поднималась тоска о загубленной жизни. Ему мерещилась Ася: ее образ как будто олицетворял собою все те чистые земные радости, которых он был лишен. Он видел ее перед собой как живую: видел ее лицо, глаза, волосы, ее плечики, откинутые несколько назад, ее тонкую фигурку, как будто созданную для движения, он слышал ее голос. А в голову ему стучали слова романса – в них была вся та красота идеальной любви, которая с утра преследовала его с силой искушения. «Лучше бы я не видел ее! – думал он. – Увидел и потерял последний покой. Если бы я не жил под чужим именем и был спокоен, что меня не прогонят завтра же не только с работы, но вообще из города, я просил бы Нину теперь же представить меня ее бабушке, а потом сделал бы предложение. Тогда я был бы счастлив хоть в личной жизни. Но разве я смею даже мечтать об этом, когда мои свобода и благополучие висят на волоске». Неожиданно ему в голову пришло циничное соображение: «А может быть, это все чисто физиологическое явление? Я еще слишком молод, чтобы вести аскетический образ жизни, и вот одного взгляда на красивую девушку было довольно, чтобы возмутить мое оцепенение». И едва он это подумал, как воображение нарисовало ему нечто, что через минуту он уже отогнал от себя с чувством жгучего стыда: ее нельзя было оскорбить даже мысленно, ничто грубое и земное не должно было касаться ее. Он сам себе показался грязен и гадок. «Она весталка, а я… я грубый язычник. Что она сейчас делает? Наверное, спокойно спит в белой кроватке и не подозревает, что вывихнула всю душу одинокому человеку. Она ставит свечки за Россию, милое дитя! Но что могут сделать вздохи ребенка, когда вся страна бессильна!…»