«Ну что же мне делать? Как спасти Буренушку? Как прожить с детьми весь месяц до следующего денежного перевода? Пятьдесят рублей надо немедленно внести за комнату, чтобы не оказаться на улице».
Уже пропели петухи в пять после полуночи, когда в голове ее составился наконец план, за который она ухватилась, как за единственно возможный: «Двадцать пятого числа я обязана явиться на отметку в город. Зайду к Надежде Спиридоновне и попрошу у нее взаймы сто рублей, с тем, чтобы отдать со следующего перевода. А пока буду просить колхозников снабжать меня молоком и картошкой в долг. Завтра – Сретение, стало быть, пятнадцатое, перебьюсь как-нибудь десять дней. Тем временем в Ленинграде продадутся наконец мои вещи, и Елочка пришлет, может быть, более значительную сумму… Тогда я расплачусь с долгами и попробую выслать посылку Леле. О Буренушке посоветуюсь с Пановой».
А за всеми этими житейскими соображениями в самой глубине ее сознания переливала всеми цветами радуги мысль, высказанная Мелетиной Ивановной: «Лучше пусть сто раз на меня наплюют, чем я на кого-нибудь!» Эта мысль казалась ей своеобразным синтезом смиренномудрия. «Как много душевной красоты в русских крестьянах! Бабушка так много молится, посещает церковь и крестит нас, но считает, однако же, возможным презирать такое огромное количество людей вокруг себя. Бабушка, конечно, слишком умна и тактична, чтобы кичиться или важничать, и все-таки, достоинство, с которым она держится, как будто питается уверенностью, что она значит больше других, она – первая. Семейная родовая гордость эта даже возводится в доблесть. Я с детства росла в глубоком почитании нашего семейного круга и наших устоев. Я и теперь уверена, что воспитали меня очень разумно: та вежливость, уважение к старшим и выдержка, которые нам прививали в детстве, необходимы; я не могу не видеть, что те, которые не впитали в себя с детства этих понятий, – шероховаты и сами первые страдают от неуменья себя держать. Но манеры определяют еще не все! Вера, молитва, стремление к совершенству – этого в нашем воспитании касались слишком поверхностно. Любовь к Родине культивировалась, но любовь к людям – не к родным, а к людям вообще – росла в душе у меня независимо от влияния домашних, часто наперекор им. А ведь были же интеллигентные и тоже родовитые семьи, где огромная, большая любовь к народу воспитывалась и поощрялась, где сыновья и дочери шли в земские врачи и учителя. Я недавно только узнала, что демократизм этот был даже в моде и считался чертой, характерной для русских помещиков. В нашей же семье мужчины блистали в гвардии, а женщины в свете… Совсем не все в нашей семье было лучше, чем у других!»
В глубине ее души жило смутное желание попасть в церковь – войти в полумрак под купол с его таинственной высью и шорохами, вдохнуть воздуху, в котором, казалось ей, застыли вместе с запахом ладана невидимые кристаллы молитвы, найти где-нибудь в боковом приделе икону Скорбящей, перед которой всегда кто-то распростерт ниц, прикоснуться губами к Пречистому Лику, склонить колени, укрепить свечечку и заплакать… «Помяни… за раннею обедней мила друга, верная жена!» Но она была лишена возможности даже помянуть своего друга – она не могла ни на минуту отлучиться от детей. К тому же церковь в соседнем селе была и теперь закрыта – все та же «мерзость запустения на месте святом». Оставалось только целовать свой крестик, засыпая. Кто знает, может быть, по ночам ее душу уносят из тела в заоблачные просторы – не туда, где «праведные сияют, яко светила», думалось ей, – в иные, менее совершенные круги, где блуждают такие, как Олег, призываемые к покаянию и самоочищению, и, может быть, там они встречаются и молятся, и так же вот горит свечечка, колеблемая веянием крыльев… Может быть!… Но просыпаясь, она не помнила ничего и чувствовала себя всегда покинутой и одинокой, и в этом именно – казалось ей – заключается ее очень большое несовершенство.
Яркий свет залил землю в утро Сретения Господня; он струился потоками. Увидев эти солнечные лучи, затоплявшие белые снега и темные сосны в белых опушках, Ася не утерпела и, оставив у колодца ведро, выскочила за калитку. Она запахнула на ходу ватник и платок и побежала к лесу, увязая в сугробах.
На минуту… хоть на минуту, пока дети спят. Солнце совсем мартовское, и как будто уже весной пахнуло! Клест… вот там клест на ветке шишку дерет… А снегири так и звенят! Вот потому-то я и хотела в деревню. Теперь скоро начнется капель, я увижу проталины, грачи пойдут по талому снегу… Весна, обновление! А человеческая душа, которая вся во власти горя, обновляется ли человеческая душа? Возможно это на земле? Или только там, после смерти?…
Она закинула голову, глядя на вершины берез и сосен. Лучи еще были косые – утренние – и шли по макушкам; внизу – синие тени; вокруг – тишина и свет!…
– Сегодня Твой праздник, Господи. В этом свете чудится мне частица Твоего сияния – он особенный: озаренный, нездешний, легкий! Мне радостно смотреть! Серое облако стояло так долго, а сегодня вдруг свет. Спасибо Тебе, милый Иисус Христос, что Ты вспомнил обо мне в этот день и что Твои лучи нашли меня так далеко, в лесу, в этой избушке… Я уже ничего у Тебя не прошу, Господи, – да будет воля Твоя, а не моя! Прости, что я на Тебя роптала; я забыла, что одно чудо Ты все-таки совершил для меня – Сонечка осталась жива в этом страшном лагере наперекор всем опасениям! Эту молитву Ты исполнил – одну, но очень большую. Я только сейчас вдруг вспомнила, вдруг поняла. Один из всех пришел благодарить, и это был самарянин – читают на благодарственном молебне. Сегодня благодарю я.
Не хотелось опускать головы, не хотелось отрываться от затоплявшего света; это тепло в груди и в душе было слишком отрадно; так бывало иногда в детстве! В душе ее зашевелилось неясное, но дорогое воспоминание: ей было лет пять… Однажды утром она осталась одна в детской, и вдруг словно раздвинулись стены, и солнечный свет затопил комнату… Окна выходили на южную сторону, и солнце часто бывало здесь, но в этот раз оно было раньше и ярче обычного; за оконным стеклом забились голуби… Это тоже бывало не раз, но нынче они затрепетали… Солнечный свет делался все ярче и ярче… Она бросила кукол и встала, почувствовав на себе Чей-то взгляд. И вот голос, похожий на голос матери, сказал за ее спиной: «Не бойся, так бывает, когда смотрит Бог!» Она вся сжалась и благоговейно задрожала… Длилось минуту и ушло… Больше ничего не было! Странно только, что, когда на другой день она заговорила о случившемся с матерью, та не могла понять, о чем толкует девочка, и уверяла, что не заходила утром в детскую. Надевая перстни на пальцы, она рассеянно прибавила: «Фантазируешь или приснилось…» С тех пор ни разу не пробовала Ася касаться словами этой сокровенной минуты, и чем старше становилась, тем с большим благоговением думала о ней. Утренняя светлая легкость и радость на молитве, посещавшие ее иногда, напоминали ту минуту, но никогда не достигали такой силы… Голоса и сегодня не было, но излучения воспринимались такими же, что и в то незабываемое утро.
«Вот люди не верят в возможность общения с Высшими, а как это просто! Прилетит, прольется и улетит… – думала она, стоя по-прежнему с запрокинутой головой, как зачарованная. – Дух дышит, где захочет! О, это, конечно, не Бог, но Кто-то из Святых… Призвать эту минуту нельзя и удержать тоже; не от меня это зависит, как за роялем. За что мне даются такие дивные минуты? Идейной религиозной жизни во мне нет, никакого самоотвержения или подвига, напротив – мне все помогают, а я…»
Назади ее сознания тихо брели музыкальные мотивы…
«Что мне припоминается? "Китеж"? Да, это из "Китежа": голоса райских птиц и Феврония в светлом граде. О, за что же эта радость, чем я Богу угодила?!»
Клавир «Китежа» и фуги Баха лежали у Аси в чемодане, в избе под лавкой: собираясь в ссылку и спешно укладываясь, она и Елочка обсуждали и мысленно взвешивали каждую вещь, так как количество багажа было строго ограничено; тем не менее она все-таки сунула в чемодан потихоньку от Елочки несколько папок, отлично сознавая нелепость этого поступка, но чувствуя себя не в состоянии расстаться с откровениями на музыкальном языке.