В Свердловске их дружному сплоченному коллективу был положен конец – всех разбросали по разным камерам, перемешав с уголовниками и бытовиками. Это было новым ударом для Лели.
Здание тюрьмы оказалось импозантно только снаружи – в камерах не было даже нар, лежать пришлось вповалку на деревянном полу. На следующий день Леля впервые познакомилась с баней (на Шпалерной ее, как сидевшую в одиночке, водили под душ, очевидно, с целью не нарушать изоляции). Порядки советской этапной бани были весьма странные: заключенным вменялось в обязанность сдавать свои вещи в дезинфекцию (так называемую прожарку) и, стоя обнаженными, передавать их с рук на руки мужчине – дежурному по бане; несколько других мужчин ходили взад и вперед по всей территории бани в качестве надсмотрщиков… Леле, которая не привыкла обнажаться даже при посторонних женщинах, было очень нелегко подчиниться порядку, который как будто целью своей ставил добить всякую щепетильность и стыдливость.
В пути были еще несколько дней; поезд шел теперь гораздо скорее и на запасных путях не стоял вовсе. Догадывались, что попали в Сибирь. Тысячи и тысячи километров от дому… а впрочем, у нее теперь нет дома! Наконец прозвучала команда: «Выходи с вещами! Стройся!»
Окруженные конвойными и собаками, двинулись в тайгу пешим строем по широкому тракту при позднем зимнем рассвете. Вокруг высились обледенелые ели и сугробы снега; новые сапожки очень выручали, нос прятался в оренбургский платок; шли по четыре в ряд.
С рук соседки выглянуло из-под шерстяных косынок младенческое личико, а потом вывернулась и крошечная ручка с перетяжкой. Леля несколько раз озиралась на эти сияющие глазки и растянувшийся до ушей ротик.
– Сколько ему? – спросила она и встретила взгляд молодой женщины, кутавшейся в старый офицерский башлык, такой же, в какой, бывало, куталась сама Леля.
– Полгодика ему, а второй на обозе едет – тому уже три.
– Вы по пятьдесят восьмой? – спросила Леля.
– По какой же еще? Сестра мужа вышла за английского посла, бывала с ним у нас… Вот и вся моя вина! – горько усмехнулась женщина. – Не знаю, что с детьми будет… Уверяли меня, что определят их в ясли при лагере и будто бы позволят мне их навещать, но… боюсь подумать, что впереди…
– А может быть, и в самом деле позволят? – сказала Леля. – Вот бы нянями устроиться туда и вам и мне!
– Руки затекли, – шепнула молодая мать, перекладывая живой пакетик.
– Дайте его мне, вы устали. Он мне крестника моего напоминает, – и Леля приняла на руки этот маленький живой пакет. До сих пор она еще никогда не делала первой попыток к сближению и попала в струю теплой симпатии неожиданно для себя; симпатии, вызванной, может быть, только тем, что рядом женщина ее круга и ее лет.
– Агунюшка, маленький! Люли-люленьки, прилетели гуленьки! Молочка-то тебе хватает? А мой крестник вырастет без меня, и когда я вернусь (если вернусь!), я для него буду чужой, не нужной, лишней!… – и проглотила внезапные слезы. Рука молодой женщины сжала ее руку.
Шли, шли, шли… Усталость нарастала, и всякая восприимчивость понемногу притуплялась. По-видимому, был отдан приказ дойти прежде сумерек до места назначения – остановок не делали и торопили колонну.
Ежеминутно раздавались окрики конвоя:
– Не отставай, смотри! Равняйся, не то собак спущу! Кто там сел? Подымайся! Шутить не буду – живо овчаркой затравлю!
Бросалась в глаза фигура уже пожилой художницы на костылях – она упорно отставала, и грозные оклики не раз относились к ней! Молодая мать уже давно взяла обратно ребенка и, по-видимому, изнемогала от усталости, а Леля думала теперь уже только о том, чтобы самой не упасть в снег.
Внезапно один из конвойных приблизился и, не говоря ни слова, ловким ударом приклада выбил ребенка из объятий матери и отшвырнул ногой в канаву! Это не приснилось, не померещилось – это в самом деле было. Как могли они молча пойти дальше? Но они пошли после короткой сумятицы, когда на остановившийся ряд натолкнулись шедшие сзади… Угрожающие крики конвойных в одну минуту навели порядок. Снова пошли!
Решала вопрос: какую кашу дадут на остановке, но из-за этих мыслей назойливо проклевывалось: «В канаве… Ему холодно… Маленькие ручки синеют… Он не сразу умер: он замерзает… Может быть, ищет губками грудь… Если и Асе придется идти так… И тоже с двумя младенцами… тогда…»
Она отважилась наконец обернуться на свою соседку – та брела, спотыкаясь, с низко опущенной готовой. Леля подхватила ее под руку.
– Не дойдет! – сказал кто-то из соседнего ряда. – Попросите начальника этапа посадить ее на сани. Он все время разъезжает верхом туда и обратно.
Леля выбралась на обочину под руку с новой подругой, которая припала головой к ее плечу. Бесконечная колонна растянулась версты на две и вьется по ледяной дороге; ссыльные еле волочат ноги, кто в шинели, кто в меховой шубе, кто в тулупе, а кто так просто в одеяле. Вот послышался злобный храп и повизгивание -с ними поравнялся отряд овчарок; человек, державший вожжи, обернулся на двух женщин:
– Чего стоите? Кто вам разрешил выйти из ряда?
– Мы ждем начальника этапа, – ответила Леля.
– Стоять у дороги не положено – я говорю! Какого еще тебе начальника? Пошла на место! Фьють!
– Вы – командующий собачьим отрядом, а я хочу говорить с командующим этапом, – ответила Леля, приглядываясь к верховому, маячившему во главе колонны.
– Я те покажу командующего собачьим отрядом! Отведаешь сейчас у меня! – и наклонился спустить собаку…
Леля в ужасе ринулась к своему месту. Две озлобленные морды с высунутыми языками, с оскаленными зубами уже отделились от стаи, вот они уже настигают…
Она не помнила, как попала на свое место, и кто удержал собак, которые могли разорвать ее; одна пасть успела схватить ее за голень, другая задела щиколотку… Она не чувствовала даже боли и только тряслась, как в ознобе.
– Этим людям позволено все! Поступить так на глазах всего этапа может лишь тот, кто заранее уверен в полной безнаказанности, – произнес кто-то около нее. Молодой соседки уже не было рядом – положили ли ее на сани, приткнули ли в другое место или разорвали собаками, Леля не знала. Навязывалось в память что-то хорошо знакомое с детства… что-то страшное… «Хижина дяди Тома» – вот это что! Сто лет тому назад так обращались с неграми, а теперь – в двадцатом веке – после пролетарской революции – с русскими! А где-то в Швейцарии Литвинов произносит трескучие речи о недопустимой жестокости в обращении с туземцами в колониальных странах… О! С неграми нельзя, но я – русская… С русскими можно!
Голова опущена, а ноги еще шагают из последних сил. «Разницы между "могу" и "не могу" я теперь не знаю: мне казалось, что идти я больше не могу, но вот теперь я иду, иду с прокусанной ногой и пройду еще долго».
Шли до сумерек; уже темнело, когда, наконец, остановились в виду лагеря, и Леля впервые бросила взгляд на высокие, как стена, заборы, башни по углам и часовых на них. Горизонт замыкали леса.
«Эти ворота… Они точно вход в дантовский ад. Мне уже не суждено отсюда выйти!»
Глава четырнадцатая
ДНЕВНИК ЕЛОЧКИ
9 ноября. Ася все так же подавлена и молчалива; занимает ее только предстоящее свидание с Лелей. Вчера, когда вывозили конфискованную мебель, она оставалась почти безучастна, и только когда начали передвигать рояль, схватилась за голову, и глаза ее вдруг наполнились слезами. Я обняла ее и заставила отойти; при этом я сказала:
– Успокойся: у меня есть пианино – оно теперь твое.
Она на это возразила:
– Пианино – ящик, а у рояля – душа! Она бывает иногда очень оригинальна.
10 ноября. Бывшая прислуга Нины Александровны – Аннушка очень добрая женщина: всю эту неделю она по собственной инициативе приходит в мое отсутствие подежурить около Аси, чтобы не оставлять ее перед родами одну. После конфискации вещей полы оказались страшно затоптаны, она их натерла, а после перестирала все приданое для будущего младенца. Делает все очень быстро и ловко, только уж словоохотливая слишком – посудачить любит: об Олеге отзывается очень сердечно, но уж лучше молчала бы – я вижу, что Асе тяжело, когда это имя треплется в ненужной болтовне.