В этой камере тоже были монашки, такого же типа, держались также своим кружком и также не отвечали на вопросы следователей и конвойных. Соседками Лели оказались на сей раз две совсем простые старухи. Одну из них – уголовницу, сидевшую за кражу, окружающие прозвали Боцманом за грубый голос и привычку горланить и ругаться; по ночам она храпела на всю камеру. Другая – Зябличиха – была, напротив, очень молчаливая и степенная; она весь день вязала, распустив на нитки свое же трико и сделав себе крючок из зубной щетки. Зябличихе инкриминировалась контрреволюция: как-то раз в очереди за картошкой ее прорвало – она вдруг разговорилась, доказывая, что при царях жилось лучше: картошку и огурцы покупали только ведрами, и добра этого никто и не считал, а о хлебе и сахаре и разговору-то не водилось. Это гражданское выступление оказалось для Зябличихи первым и последним.
Градус общего настроения в этой камере был несколько менее удручающим – заговаривали друг с другом, читали и даже играли иногда в домино за большим столом, который стоял посреди камеры.
Лелю донимали апатия и усталость, пришедшие на смену нервному перенапряжению. Страшная кобра уже не вызовет ее -это служило единственным утешением в безотрадном настоящем и будущем. Ни говорить, ни думать не хотелось, а только спать. Почти все время она находилась в полудремоте. Одно, что занимало ее мысли, – свидание, на которое она имела теперь право. Кто придет к ней? В поданном заявлении она указывала на мать или Асю; она почти не надеялась, что мать жива; в передачах, которые она несколько раз получала, чувствовалась чужая рука – мама и Ася уж наверно сунули бы туда яблочек и ее любимые конфеты «Старт»; они очень хорошо знали, что карамели она не любит и мятные пряники тоже; вот и мыло не то, которое она употребляла обычно. Кто же делал эти передачи? Уж не Елочка ли? Так или иначе, это указывало, что с ее матерью случилось что-то, и слезы душили ее от этих мыслей.
И вот наступило утро, когда ее наконец вызвали на свидание. Проходя по коридорам, она чувствовала, что дрожит в лихорадочном ожидании. Все в ней разом словно оборвалось, когда она увидела через решетку худое и смуглое лицо Елочки.
– Я пришла вместо Аси. Ася в больнице: вчера у нее благополучно родилась дочка! – поспешно крикнула ей Елочка, в свою очередь взволнованная и предстоящим тяжелым разговором, и Лелиным лицом, показавшимся ей почти восковым.
– А мама? Моей мамы уже… уже нет? – Голос Лели оборвался.
Елочка тяжело вздохнула.
– Да, Леля. Зинаида Глебовна скончалась еще в день вашего ареста. Мне очень грустно сообщить вам это. Второй приступ оказался смертельным. Ася была неотлучно при ней.
Леля прижалась головой к решетке и молчала. Елочка корректно выждала минут пять и, наконец, собралась с духом.
– Простите, Леля, что я прерываю ваше молчание! У нас только десять минут времени, а свидание разрешается только одно. Я знаю, что я вам чужая, но лучше я, чем никто. Что передать от вас Асе и какие вещи вам приготовить к отъезду? Постарайтесь собраться с мыслями.
Леля все так же молчала.
– Вы, может быть, хотите, чтобы я ушла? – спросила Елочка.
– Нет, нет, Елизавета Георгиевна. Я вам очень благодарна, а только я… – Она снова умолкла.
– Леля, у нас остается всего пять минут времени!
Леля подняла голову.
– Скажите об Асе. Оставляют ли ее в Ленинграде?
– Неизвестно. Подписка о невыезде еще не снята. Возможно, что оставили только до родов. В ближайшее время все должно выясниться, – сказала Елочка и покосилась на приближавшегося надзирателя, который ходил между решетками.
– Она очень, очень убита? – спросила Леля. Елочка молча кивнула.
– А выпускные экзамены она сдала?
– Нет, не смогла, – Елочка покосилась на надзирателя, который ходил между решетками.
– Скажите, чтобы она меня не забывала, не теряла из виду. Скажите, что я буду думать только о ней. У меня, кроме нее и Славчика, нет никого на свете! Не знаю, увидимся ли мы: десять лет лагеря я, наверно, не вынесу. И еще скажите… On m'a battu! [124]
Елочка вздрогнула и опять оглянулась налево и направо.
– Поцелуйте ее и Славчика. – продолжала Леля. – Скажите, что я буду думать только о них. У меня кроме них нет никого на свете! Не знаю увидимся ли мы: десять лет лагеря я, наверно, не вынесу.
Кудрявая головка снова припала к решетке. Потом она вдруг оторвала лицо.
– Спасибо вам за передачи, Елизавета Георгиевна!
– Я не делала вам передач. Их приносил Вячеслав Коноплянников. Он и к прокурору выстаивал очереди, и о приговоре справлялся.
Изумление отразилось на восковом личике «чайной розы»; потом слегка дрогнули губы и сощурились ресницы, как будто взгляд пытался проникнуть в неведомые глубины… И вдруг далекий отблеск радости, как неясная радуга, скользнул по скорбным глазам и губам.
«Как неравнодушны они все к мужской любви!» – подумала Елочка.
– Отчего же… отчего же он не пришел сам? – голос Лели задрожал.
– Я, разумеется, готова была предоставить ему эту обязанность, – голос Елочки прозвучал сухо, – он намеревался идти и уже приготовил вам для передачи замечательные сапожки – русские, высокие, из очень хорошей кожи, где-то сам заказывал… Вчера он должен был прийти окончательно договориться с Асей, которая тоже непременно хотела иметь с вами свидание. Но я напрасно прождала его весь вечер, а Ася попала в больницу на десять дней раньше, чем мы предполагали, и идти пришлось мне. Сапожки эти я вам принесла, а также ваше зимнее пальто и теплый оренбургский платок от Аси – все это было приготовлено уже неделю тому назад. Скажите: не нужно ли еще что-нибудь?
– Нет, ничего. Ничего не нужно! Вот только мамину фотокарточку перешлите. Я Асе напишу, если будет дозволено. Берегите ее, а она пусть побережет могилу мамочки. Все какие остались после мамочки вещи – ей. До свиданья, спасибо вам, Елизавета Георгиевна.
И, не дожидаясь сигнала, Леля отошла от решетки.
Сапожки в самом деле оказались удивительно хороши и как раз впору, но где же человек, приславший их? Отчего вдруг раздумал прийти? Не был уверен в том, как она его примет? Или Ася слишком настаивала на своих правах? Он продолжает любить и помнить, несмотря на то что отвергнут! Она знала случаи, когда близкие родственники сторонились репрессированных, опасаясь скомпрометировать себя, но он не сделал так! Тут-то – на самых опасных мелях – он и протянул руку помощи, как мог бы сделать жених!
«Лучше не думать! Для меня мужская любовь уже навсегда потеряна! Десять лет лагеря – я или умру там, или выйду старухой. Мне будет по годам 33, но от этих мук я стану уже седая, изнуренная, в морщинах! Лучше не думать».
Волосы ее отросли за это время и пышными локонами опускались на шею, – они будут седые, эти локоны! Кому она будет тогда нужна? Невыносимы эти мысли! Когда смерть подходила совсем близко, казалось, пусть все, что угодно, лишь бы сохранить жизнь; теперь, когда острый момент прошел, подымался вопрос: зачем жить, если не будет ни счастья, ни семьи, а лишь один изнурительный труд? Не лучше разве было погибнуть сразу?! Теперь она начала предчувствовать, что тоска по счастью замучает ее. Что-то острое, подымаясь на поверхность со дна души, вонзалось в каждую мысль, в каждое впечатление… У нее составилось убеждение, что невидимое острие, выходя из сердца, подымается вдоль позвоночника и пронзает мозг!
«У Аси ничего подобного не может быть, как бы глубоко она ни была несчастлива. Это – возмездие за мои постоянные капризы и эксцентрические тяготения, за недооценку близких. Именно сюда уходят корни этого страшного растения. Оно питалось тою скрытою порочностью, которую никто не замечал во мне, кроме меня самой, а теперь – отчаянием, которое меня душит. Его не выдернуть никакими усилиями, и оно будет отравлять меня день и ночь, как злокачественная опухоль своими токсинами. О, какая я несчастная!»
– Не прошло и недели, как вся камера была разбужена среди ночи командой: