– Сегодня уж ты мог бы оставить меня в покое, – и обиженно уткнулась в подушку.
«Сколько надо было иметь эгоизма и чувственности, чтобы заслужить такой упрек! Да, мы – мужья – бываем слишком часто и грубы, и безжалостны. А вот теперь на нее одну ляжет вся тяжесть семейной жизни: она останется одна с двумя младенцами… с двумя! Смерть, да – смерть, теперь, когда я так нужен и семье, и Родине, когда… наконец счастлив… смерть!
Чей-то голос сказал:
– Ну вот и накликали – идут!
А другой подхватил:
– И впрямь идут. Ну, братцы, крышка!
Олег приподнялся на локте, прислушиваясь: из коридора доносились голоса и бряцание затворов.
– Не к нам,- сказал кто-то. Но как раз в эту минуту стали отворять камеру. Олег сел на койке, чувствуя, как тревожно отбивает дробь его сердце.
Надзиратель и конвойные остановились в дверях.
– Выходи, кого назову: Иванов, Федоренко, Эрбштейн, Муравин.
Заключенные один за другим подымались с коек. Последняя фамилия принадлежала молодому ученому.
Олег схватил его за руку и крепко пожал.
– Спасибо, – проговорил тот.
– Прощайте, товарищи! – срывающимся голосом крикнул уже с порога уголовник – тот, который был всех моложе.
– Того же и вам желаем! – бравируя, развязно выкрикнул его вихрастый товарищ и взмахнул шапкой.
Дверь за партией затворилась.
«Маленькая отсрочка! – подумал, опускаясь на койку, Олег. – Отчего так колотится сердце? Кажется, трусом я никогда не был! И зачем они медлят? Только затягивают агонию. Еще ночь или несколько ночей до тех пор, пока в одну из них…»
В тот день, скитаясь из угла в угол по камере, он прочел одну из надписей, не замеченную им прежде: «Корабль уплывал к весне».
«Весна – это возрождение, весна – это жизнь! – подумал он. – Фраза эта звучит как обетование. Эту надпись сделал кто-то, кто надеялся сам и хотел утешить других». Весна – это было одно из многих нежных наименований, придуманных им для Аси, и словно бы светлый, невидимый, но действенный флюид проник в камеру и вошел в соприкосновение с его сознанием.
Через час или два, когда все хлебали суп, седой старичишко, тщетно поджидавший Анастасию Узорешительницу, вдруг забормотал:
– Сегодня, должно, придут меня ослобонить. Вы вот все только потешаться над стариком умеете, а кабы вы побольше веровали, может, она и вошла бы к нам – Матушка Анастасия; теперича только у двери малость постояла, а и то в камере стало ровно поблагодатней; я вот, убогий, учуял в сердце своем. Неужели вовсе никто того не заприметил?
«Кажется, я заметил что-то!» – подумал Олег, но промолчал, несколько озадаченный.
Один из «пятьдесят восьмых» сказал:
– Вот и сладь тут с верующими: на все свое объяснение подыщут – не надула, мол, а не учуяли по причине вашей же толстокожести – накось, выкусите!
– Смейся, милый человек, смейся, а только меня ослобонят сегодня, – настаивал старик. – Вот помяни мое слово: она, матушка, на то и приходила, чтобы утешительное слово сказать.
Олег пристально взглянул на старика.
– За что приговорен? – спросил он, изменяя своей привычке не задавать вопросов.
– Монашек мы, Страстного монастыря. Обитель нашу вовсе порешили, а меня на поселение упекли да на отметку взяли. Спервоначалу на север: едва Богу душу не отдал – гоняли нас безо всякой жалости, скользили мы по наледям, руки да ноги ломали, и голода и холода натерпелись – курочку мою черную я на руках тащил; благослови ее, Господи! Одна-то она жалела меня, убогого; кажинный день по яичку мне несла, силы мои поддерживала; да после, как в Узбекистан нас перебросили, еще пуще ожесточились наши гонители: отобрали и мою курочку. В песках горше, чем в сугробах: народ пошел злой, горбоносый, христианской веры вовсе ни в ком не встретишь; тоска забрала – сбежал, и с тех пор не сидится нам, бродяжничаем. Раз случилось в одном селе мне перед сходкой против колхоза ратовать, оттого что родом я псковский крестьянин; ну, а как изловили, одно к одному все и засчитали; злостный вредитель, заявили мне. Тем только утешаюсь, что хоть и краешком, а все за веру Господню претерпеваю!
«Santa simlicissima!» [122] – подумал Олег. – Странно: есть неясная мне связь между его словми о благодати и фразой, которую я прочел. Но если бы у двери в самом деле стоял кто-то нездешний, то во всяком случае не Анастасия Узорешительница! Может ли быть, чтобы этот серый монашек уловил светлое приближение, предназначенное для меня, а я в моей мятежности не почувствовал?
Гордая душа все еще себя и свои чувства ставила выше окружавших.
День, однако, не принес ничего нового. Дали отбой.
В камере смертников никто не засыпал тотчас после отбоя: настороженное ожидание отгоняло сон, и лишь после того как проходили те первые часы, в течение которых всего чаще являлись за приговоренными, или когда конвой уже удалялся, сон смыкал усталые веки измученных людей.
Лежа на койке, Олег внимательно вслушивался в тишину, царившую в коридоре. Прошло около часа, и вот гулкие тяжелые шаги, еще отдаленные, коснулись его слуха.
«Идут», – подумал он.
– Идут, – проговорил кто-то, и головы начали подыматься.
– Принесла нелегкая, – отозвался кто-то из уголовников.
Шаги неумолчно приближались, и вот послышались обычные переговоры с надзирателями и бряцание затворов.
«В этот раз не минуют», – подумал Олег, все так же вслушиваясь.
Тронули затвор, и в бряцании его прозвучала та же неумолимость.
Послышалась команда:
– Семенов, Илья!
За стариком! С невольным участием и симпатией Олег повернулся к нему, забыв на минуту о себе.
– Никак, меня? Экая оказия, Господи Батюшка! Как же так оно получилось? – забормотал он крестясь.
– Вот тебе и Анастасия Узорешительница! – крикнул один из уголовников.
Олег только что хотел осадить того, кто позволил себе этот выкрик, но как раз услышал:
– Дашков, Олег!
Легкий озноб прошел по его спине.
– Я, – откликнулся он и встал. – Ну, старик, пойдем! Кто-то в самом деле стоял у двери в ту ночь, только слов мы с тобой не поняли.
Больше никого не вызвали. Из коридора вывели в другой коридор, а потом на лестницу, где уже стояла готовая партия и вооруженная охрана. При выходе на тюремный двор свежий, живительный воздух коснулся лица. В груди – словно туго натянутая пружина. Он думал – тут же поставят в ряд, но увидел три «черных ворона»; их погрузили. Опять отсрочка – куда-то повезут. Это, кажется, делается в Разливе…
Натянутая пружина несколько ослабела, и снова закружились мысли о семье: «Ася придет справиться… ведь брякнут ей без подготовки. Сейчас уже седьмой месяц – не случились бы преждевременные роды!»
Кто-то рядом с ним сказал:
– Товарищи, а что если нас на вокзал – и в лагеря?
– Ну да! На вокзал! Как же! Приказа о помиловании не зачитали, вещей забрать не велели… С такого паровоза прямое сообщение на тот свет.
Один старый мужчина вдруг зашатался и взялся за голову. Олег поддержал его.
– Спасибо, – сказал тот, – вы, очевидно, по пятьдесят восьмой?
– Да, – коротко ответил Олег.
– Я тоже. Я подумал сейчас о жене: она совершенно одинока, ей шестьдесят лет и у нее порок сердца. А у вас есть семья?
– Да. Моей жене только двадцать два года, и она остается с двумя младенцами, – и Олег умолк, чувствуя, что ему зажимает горло. «Бедная моя девочка! С ней нет никого, кто бы помог ей перенести этот удар, – подумал он. – Как ограничен человек – всей силой моей любви я не могу победить расстояние, увидеть и поддержать ее!»
Кто-то сказал:
– Нет, брат, это не вокзал! Лисий Нос или Разлив – вот это что!
– Ай, изверги! Ай, мерзавцы! Ни в какой контрреволюции я-таки не повинен! Она и не снилась мне! Обвинение за уши притянуто! – тоскливо воскликнул вдруг с явно еврейским акцентом худой человек в очках и схватился обеими руками за голову.
– А я ведь в прошлом эсер, – заговорил другой приговоренный, – сколько раз при царе в ссылках был. Вот уже не думал не гадал, что заслужу такую благодарность, – этот голос звучал спокойно, несмотря на глубокую горечь, которая в нем слышалась.