Елочка взглянула на даму с проседью, сидевшую у самой двери: она работала еще недавно, и Елочка сначала удивилась ее присутствию на собрании, так как прямого отношения к операционной она не имела. Все время, пока говорилось о ней, эта дама оставалась спокойна, но при последних словах предместкома встрепенулась и попросила слова.
– Товарищи, я отрицать не собираюсь, я действительно посещаю церковь и не перестану этого делать. Но старший хирург Муромцев не имел понятия об этом; он знал, что мне трудно без мужа с детьми – вот все, что ему обо мне известно!
Елочке понравилось то спокойное достоинство, с которым незнакомка произнесла эти слова, и она с возрастающей симпатией еще раз оглядела ее лицо и силуэт.
Когда предложили высказаться санитару Михаилу Ивановичу, тот вскочил и заговорил с манерой старорежимного унтера; целью своей он, по-видимому, ставил защитить хирурга, но, в сущности, только напортил:
– Так что мы от товарища старшего хирурга плохого никогда ничего не видали! Коли говорят, я перед ним вытягиваюсь, могу доложить, что никто меня к этому не вынуждает; а я сам рад стараться, потому как приобвык почитать товарища господина хирурга смолоду. А ежели я им по выходным дням паркет на квартире натираю, так это по моей доброй воле, и за то они мне платят со всей щедростью. Могу доложить, что ни с кем работа так складно у нас не пойдет, как с их благородием… товарищем Владимиром Ивановичем, – и сел.
– Пожалуйста, молчи хоть ты, – тихо сказал Елочке Владимир Иванович.- Всему, что ты скажешь, они придадут вид родственного заступничества, а сделают все равно то, что задумали!
Они так и сделали.
На следующее утро, раздеваясь в вестибюле, Елочка увидела даму с проседью – фельдшера приемного покоя, которая надевала шляпу перед зеркалом, собираясь уходить. Они поклонились друг другу, и дама сказала:
– Возвращаюсь домой: меня отчислили с работы даже без предупреждения.
– Как? Уже!
Она кивнула и двинулась, чтоб уходить.
– Подождите… у вас дети… что же вы будете делать?
– А это – как будет угодно Богу! Я только беспокоюсь, что из-за меня получились неприятности у Владимира Ивановича! -и кивнув Елочке, она вышла.
В операционной в этот день все как будто еще оставалось по-прежнему, и даже Михаил Иванович продолжал вытягиваться, отвечая: «Так точно! Изволите видеть… слушаюсь…» Кадыр в белом халате угрюмо косился на хирурга и фельдшера, но молчал, безропотно исполняя все распоряжения. Но на следующий день сотрудники были поражены неожиданностью: пробило десять, а идеально точный хирург не показывался. Испуганная Елочка побежала было к телефону, но на пороге столкнулась с директором и Кадыром, который следовал за ним по пятам; предчувствуя недоброе, она остановилась. Директор Залкинсон, худой, длинный, с вкрадчивыми манерами, заискивающе-вежливо поздоровался с каждым сотрудником, начиная с санитарки, и представил всем нового заведующего. Вслед за этим он повернулся к Елочке, которая словно приросла к стене, и спросил:
– Вы читали приказ по больнице от семнадцатого ноября?
– Нет, – пролепетала она.
– Согласно этому приказу вы переводитесь в операционную на женское хирургическое, где, смею надеяться, будете работать с тем же рвением и аккуратностью.
Она молчала, вся дрожа от бессильного негодования.
Через полчаса, прощаясь с сотрудниками, Елочка расцеловалась с санитаркой и Михаилом Ивановичем и молча прошла мимо Кадыра, не удостоив его взглядом как пустое место.
Прямо после работы она побежала к дяде и застала все в доме вверх дном: ей показали повестку о высылке в Актюбинск в трехдневный срок. Что было началом чего: пошло ли дело в гепеу из месткома или жакта или как раз обратным путем – трудно было сказать, притом это не меняло дело. За три дня, предоставленные на сборы, Елочка совершенно измучилась: она бегала по комиссионным магазинам, где распределяли вещи и получала квитанции, которые выписывались на ее имя, так как ей поручалось высылать деньги в Актюбинск по мере распродажи вещей. Множество мелочей из фарфора и бронзы дядя и тетка подарили ей, несмотря на ее горячие возражения, многое из обстановки было запаковано и приготовлено к отправке, а ей вменялось в обязанность выслать это Муромцевым, когда они найдут себе помещение и известят, что устроились.
– Я нигде не пропаду, – говорил старый хирург, – а вот они еще не раз вспомнят меня, когда в палатах у них начнутся смертные случаи от послеоперационного сепсиса. Бог видит, как я опасаюсь этого.
На вокзале, прощаясь со стариком, Елочка поцеловала ему руку. «Ведь это та рука, которая спасла жизнь «ему» и стольким другим!» – подумала она при этом. Как ни мало были они близки, что-то все-таки оторвалось от ее сердца, когда тронулся поезд, и за стеклом в последний раз мелькнула седая голова, в которой были родные черты. Теперь она оставалась совсем одна, а рвение и интерес к работе были снова подточены.
Вернувшись с вокзала в свою комнату, она ощутила приступ острой тоски, а множество красивых безделушек на комоде и на пианино не утешали, а ранили сердце. Пометавшись по комнате, она вспомнила, что сегодня урок музыки, и ухватилась за мысль увидеть Юлию Ивановну и рассказать о случившемся: Юлия Ивановна, единственная во всем Ленинграде, знакома была с ее родными и могла посочувствовать ей. Схватив ноты, она побежала в музыкальную школу. В классе за роялем, как обыкновенно в этот час, сидела Ася. Елочка забилась в уголке, отложив разговор до той минуты, когда придет ее собственная очередь. Ася показалась ей в этот раз немного бледнее, но опять исключительно хорошенькой, может быть потому, что сидела она к ней trois quarts [75], который так выгодно выделял точеный носик и длину ресниц; так же, как в дни первого знакомства, она очаровательно щебетала, и трудно было поверить, что эта девочка с косами – замужняя дама. По-видимому, играла она очень хорошо. Юлия Ивановна молча прослушивала вещь за вещью, всецело захваченная артистичностью исполнения. Когда Ася кончила, старая учительница сказала:
– Мне хочется вас поколотить!
С наивным удивлением поднялись на нее ясные глаза.
– Да, да! – продолжала, отвечая на этот взгляд, Юлия Ивановна, – у вас такой большой самобытный талант, а вы его зарываете в землю. Я говорила о вас вчера с профессором: он вполне согласился со мной и, кажется, разбранил вас на последнем просмотре?
Ася засмеялась:
– О! Да еще как! Он стучал кулаком по роялю и кричал: «И зачем вам понадобилось выходить замуж в девятнадцать лет!» Как будто мое замужество может мне в чем-то помешать! Мой муж так любит музыку; каждый раз, возвращаясь со службы, он спрашивает, достаточно ли я играла, и огорчается, если меньше положенного времени.
– Я вам вполне верю, дитя мое; но усидчивости вам все-таки не хватает. Вы все берете минутным вдохновением и очень большой музыкальностью. Но техническое совершенство не придет само собой. Вот этот пассаж у вас шероховат, потому что вам не хватает беглости – и это при такой удивительной, волшебной легкости вашего прикосновения! Если мы огорчаемся вашим ранним замужеством, то только потому, что новые интересы и обязанности отвлекут вас еще больше от рояля, которому вы и так отдаете недостаточно времени. Если у вас будет семья – кончено!! В наших условиях достаточно одного ребенка, чтобы на занятиях поставить крест! Теперь такая трудная жизнь!
Ася, вся розовая, молча собирала ноты. Елочка пошла было к роялю и вдруг с ужасом увидела, что Ася, вместо того, чтоб уходить, садится на ее место в уголке. Играть при Асе ей, с ее деревянными пальцами и фальшивыми нотами, которых она не слышит!… И она тревожно спросила:
– Почему вы не уходите домой?
– Я жду Олега и Лелю: мы сговорились встретиться здесь, чтобы идти всем вместе к Нине Александровне на день рождения, – ответила Ася и, по-видимому, угадав своим тонким чутьем, что Елочка стесняется при ней играть, выхватила книжку, в которую уткнулась. Елочка села, но почувствовала себя закрытой: она уже не могла говорить о себе! Минута шла; все, что принадлежит ей, показалось ей опять непередаваемым: облеченное в слова, оно никогда не покажется так значительно и красиво, как все, что касается Аси, оно не будет «похоже», а параллельно с этим ей самой оно слишком дорого, чтобы растрачивать почти напрасно перед чужими. Она уныло принялась за инвенцию, заранее извиняясь, что ничего не успела выучить. К ее счастью, Ася почти тотчас выскочила из класса, заслышав легкий стук в дверь. Через четверть часа, однако, в подъезде музыкальной школы Елочка снова наткнулась на Асю же – та стояла вместе с Лелей, поджидая Олега, задержавшегося на службе. Невольно вместе с ними всматриваясь через стекло в заснеженную улицу, Елочка медлила в настороженном ожидании. Вот он появился, наконец, весь засыпанный снегом и, наверно, промерзший в той же старой шинели. Она занесла в раскрытую душу – прямо в бездонную глубь – жест, которым он приветствовал ее, черты и голос… но словно нарочно в этот вечер, когда она была так покинута и печальна, они, все трое, затеяли глупую возню в сугробах у подъезда на обычно пустынной улице имени Короленко, где помещалась школа. Девочки вдвоем набросились на него, стараясь повалить в сугроб, и стали засыпать снег ему за воротник. Елочка с досадой наблюдала эту молодую возню, которая, с ее точки зрения, так не шла к нему. «Они забывают, что у него плеврит, и простудят его этим снегом!» – думала она с болью в сердце.