— Весьма прискорбно. Я полагал, что смогу рассчитывать на вас и с вашей помощью завершить обустройство храмов, но коль скоро вы говорите о задержке, надеюсь, вы поймете, если мы обратимся к производителю с устоявшейся репутацией.
— Я могу выполнить этот заказ.
— Но не вовремя. Вы же сами только что сказали, что не уложитесь в срок. Простите, у меня нет ни малейшего желания с вами спорить. Вы можете гарантировать поставку через месяц? — Епископ взглянул на Аллена, подняв брови. Его изящный нос как будто удлинился и заблестел.
— Нет.
— Ну, что же. Весьма прискорбно. А теперь простите, я должен идти.
— Но мы же заключили контракт.
— Надеюсь, вы не будете торговаться со мной, как какой-нибудь еврейский купец. Кстати сказать, если я правильно помню, у нас была договоренность, а не контракт. Очень жаль, что вам пришлось съездить сюда впустую. Желаю успеха вашему предприятию. Судя по вашим рассказам, вам непременно будет сопутствовать успех. А теперь извините, я должен идти.
Епископ поднялся из своего хитроумного кресла, и Мэтью Аллен тоже встал, как того требовал этикет. Держа в руках чашку с чаем, которую некуда было поставить, он поклонился вслед уходящему епископу.
Отец был все еще в отъезде, мать вместе со всеми слугами ушла в Фэйрмид-Хауз разбираться с бельем, так что Ханне выпало самой отворить дверь Томасу Ронсли. При виде ее он растерялся и слегка приосанился, но схитрил, сделав вид, что снимает шляпу.
— Ханна, — проговорил он, — эти…
— Да?
— Эти розы…
— Да?
— Ну, они для вас, вот что!
Вернувшись в гостиницу, Мэтью Аллен скинул пиджак и долго стоял подле окна, глядя, как капли дождя падают на мощеный двор, как снуют от двери к двери горничные. Голова почти упиралась в низкий, плохо освещенный потолок. Выпив бренди, доктор немного успокоился. Он стоял в этой каморке и думал. Деньги приходят, деньги уходят. Ожидаемая прибыль и размещение заказов — между ними неизбежно столкновение. Он зажат между двумя колонками гроссбуха. Они сдавливают его, выжимают из него мечты, выжимают воздух. Он выпил еще и решил, что если смотреть правде в глаза, то эпопея закончена, и они всё потеряют. Мало кто знает, что это значит, — потерять все. Но уж он-то знает. Он был в долговой тюрьме, средь темных стен, его лишили свободы действия, превратили в младенца, в узника, средь темных стен. Вновь просить денег, чтобы начать сначала, — да кто ж теперь ему даст, после всего, что случилось? Надеяться больше не на что. Он раздавлен.
Он задумался, можно ли покончить с собой, выпив целую бутылку спиртного в один присест, и решил попробовать. Поднеся бутылку к губам, он запрокинул голову и принялся вливать в себя бренди, глядя, как поднимаются к бутылочному дну крупные пузыри. С размаху опустив бутылку на стол, он закричал и, рыгнув тошнотворным горячим паром, вытер глаза. «Мало», — простонал он. Тут меньше чем тремя-четырьмя не обойтись. «Мало. Или. Или…» Он заковылял к зеркалу, хватаясь вытянутой рукой за стену, и уставился на свое отражение, на влажные обметанные губы и жесткие враждебные глаза. «Нет, — сказал он. — Нет, нет, нет, нет, нет. Пока нет. Пока нет. Еще можно выбраться. Будь я проклят. Не умирай, старина. Вот, смотри… Вот…» Выпрямившись, он попытался сделать несколько шагов, но рухнул лицом вниз на кровать. Кое-как дотянувшись до портфеля, вытащил перо и бумагу. Надо бы написать Теннисону.
Он лежал, и комната медленно кружилась у него перед глазами, а в голове сами собой складывались фразы. «Грандиозно, — вслух произнес он. — Грандиозно». Сел и начал писать.
Наше предприятие грандиозно. Надежда с нами, страх ушел, я счастлив. Мы в безопасности. Если бы вы только знали, какая тревога охватывала меня в самом начале и какое успокоение я чувствую теперь, когда моя голова готова взорваться от переполняющей меня благодарности, и облегчение приносят лишь слезы, текущие по щекам, то вы убедились бы в душевной глубине и искренности человека, который называет себя вашим другом и уповает на Господа, что изобличит неверующих, однако у меня и в мыслях нет похваляться, у меня и в мыслях нет опорочить чье бы то ни было доброе имя.
Заказы от великих мира сего текут полноводной рекой. Епископ Честерский добавил к своему заказу еще четыре престола. Я в жизни не сталкивался со столь многообещающим делом. Если я не прав, то все в мире — ложь. Даже если мир и человеческая природа изменятся, наше дело пребудет ныне, присно и во веки веков.
Теннисон сидел у камина, все глубже погружаясь в скорбь, которая сделает его знаменитым. Когда скорбь станет всеобъемлющей и наполнится вопросами, наполнится словами и, наконец, самим миром, тогда-то он ее запишет, а когда молодая королева потеряет своего молодого супруга и поведает миру, что его стихи удивительно точно выразили и смягчили ее собственную скорбь, тогда он станет придворным поэтом, разбогатеет, окажется вдруг одним из величайших людей своего времени, о нем заговорит и будет возносить ему хвалы вся Империя. Он встретится с королевой в ее резиденции на острове Уайт. Когда он будет собираться на аудиенцию, жена стряхнет песок с его башмаков, почистит одежду и пригладит волосы. И вот он стоит у камина, слышит, как отворяется дверь, и, повернувшись, видит, как входит его королева. Почти видит. К тому времени глаза его совсем ослабеют, а с появлением королевы тотчас же наполнятся слезами восхищения и радости. «Я теперь в точности как ваша одинокая Мариана»[24], — скажет ему королева, а Теннисон, не зная, что ответить, ляпнет: «Каким королем мог бы стать принц Альберт!» И переполошится, что высказался слишком вульгарно, но она кивнет и согласится. Теннисон почувствует, как между ними рождается взаимопонимание, как смешиваются, подобно облакам, их одинокие, хрупкие, неспешные души. Но пока он не чувствовал ничего, кроме скорби, самой что ни на есть простой, гадкой и изнурительной. И не было в ней ни успеха, ни светлого будущего. Не было ничего, кроме одиночества, медленно пульсирующей злости и замешательства.
Он не стал зажигать лампы, и в сумраке надвигающегося зимнего вечера на его длинных ногтях теплились красные отблески горевшего в камине огня, а если бы он обернулся, то увидел бы, как в окне, за его спиной, за темными силуэтами деревьев, пятнает гладь пруда холодный багрец заката. Пурпур, подумалось ему, всюду пурпур. Геральдический кроваво-красный. А ведь в этом что-то есть. И разум его распахнулся навстречу пурпуру. Под пологом леса изломанные копья. Изломанные копья в истоптанной копытами грязи. Вот, Англия, твой старый добрый лес, где мчались рыцари, где королева Елизавета тешилась охотой, где сам Шекспир скакал, чтобы поставить свой «Сон» в поместье у аристократа, если верить дочке доктора. И вот теперь здесь сумерки, распад, и солнца луч высвечивает сонно рассеянные тут и там останки. Да, в этом что-то есть: английский эпос, возвращение Артура. Английский Гомер. Кровь, битва, мужество, машина судьбы, наконец. Альфреду показалось, что он даже слышит ее музыку, металлический звон, исполненный эха. И мысль его устремилась туда, нащупывая границы. Надо будет попытаться, если силы вернутся к нему. Поленья в камине шипели и дымились. Лес за окном вновь скинул свой сказочный покров, стал мрачным и безотрадным. И никого там не было.
Из друзей тоже никого не осталось. Септимус в сумасшедшем доме под опекой доктора Аллена. Их брат Эдвард в другом сумасшедшем доме. Отец умер. Артур Хэллем тоже умер, забрав с собой из этого мира силу, воздух, жизнь. А ведь это был величайший ум, Альфред другого такого не знал: властный, ясный и быстрый, находчивый, зрелый, поэтичный. Артур любил стихи Альфреда и защищал их в своих статьях, он любил Альфреда, а теперь его нет. Он женился бы на сестре Альфреда, стал бы лучшим из членов их большой семьи, но он умер и оставил Альфреда одного.