"Это зыряне, — прошептал он, — да это не люди, говно". Для усиления своего презрения он махнул рукой, пожал плечами. "В дома мы их не пускаем, это же скотина. Напьются и как бешеные. Поначалу-то начальство обрадовалось, что можно сбывать им спиртное, а потом уж боялись и продавать. Их пригласи в дом, а они принесут водки и пошли топать да петь до утра. А то прикинутся, что спят, и потом среди ночи подымутся и ну приставать к нашим бабам, глядишь, и обесчестят. Начнут столы да лавки ломать, самовары из окон выбрасывать. Чистые черти. Теперь и винной лавки у нас нет".
"Как же так?"
"Была раньше, а мы написали прошение, чтобы убрали".
"И власти действительно ее закрыли?"
"Не сразу. Поначалу и ухом не повели. Ну, ты знаешь, лавка закрывается в четыре. И вот как-то она закрылась, а с реки пришли зыряне, да с топорами, порубили все и всю водку унесли. Начальники послали полицию, солдат, только ничего хорошего не вышло, зыряне-то живут среди болот непроходимых, а деревни их — на казенных картах и не отмечены, вроде бы их и нет. А люди они все похожие один на другого, мы их не различаем. Паспортов у них почти не водится да и фамилий-то никаких. Полиция поарестовывала и их, и нас, да что с того? Зыряне-то ворвались в трактир и вот по всей улице пошла драка, да дубинами. Нельзя было вечером пойти помолиться, а женщинам пойти в баню — они и туда забирались и такое творилось... Мы опять писали прошение".
"А вы как перенесли, что закрыли винную лавку?" — спросил я.
"Да ничего. Мы хоть водку и любим, да не хотим. Мы ее пьем потому, что она под рукой, а отказаться не можем".
"И лавку все-таки закрыли?"
"Теперь уж закрыли. Видят, что толку дать не могут, и закрыли".
"И что, зыряне с тех пор ходят трезвыми?"
"Что ты, откуда? Посылают вверх по реке за водкой, еще хуже стали. Русские —пьяницы и самоеды — пьяницы, только ты их рядом поставь, так русский-то сразу трезвым покажется. Раз ночью они церковь окружили, и орали, и выли, и всякого прохожего задирали, а один хотел поцеловать бабу Медведкину, Медведка-то — брат мой. В лавку вломились, забрали съестное. А потом по улице в грязи валялись. Говорят. "Пьяному зырянину-то и на четвереньках не пройти".
"А что это они сегодня такие мирные?"
"Боятся. По прошлой осени сход был, и вот вечером после схода все мужики вышли с ружьями, топорами, дубинами да и вышибли их из деревни. Погнали мимо церкви да к реке, и всех бы утопили, да полиция ввязалась".
"Чем кончилось?"
"Мы верх взяли. Зыряне нас больше не трогают. Полиция, верно, много из нас после этого денег вытянула".
"Убили кого?"
"Нет, никого не убили. Как же, убьешь их. Они круглый год под голым небом живут, на снегу зимой спят".
"Дома у них есть?"
"Так-то есть, худенькие, да они ведь, знаешь, напьются, а потом спят, где упали, такой у них обычай. Скотина, а не люди. Я сам видал, их бабы осенью валяются в грязи, воют, встать не могут. Русские тоже не больно чистые, только зыряне..." Он опять отчаянно махнул рукой.
"Когда винную лавку еще не закрыли, они норовили пробраться в окно, а не через открытую дверь. Вот ведь какие люди... Будешь здесь ночевать, так смотри, чтобы они тебе чего не сделали. А лучше шел бы ты в деревню".
"Зачем? Я их не боюсь".
"На то твоя воля, — сказал мой собеседник. — А я остаться не могу, так Господь с тобой".
Я еще понаблюдал за странной компанией дикарей, сидящих на песке по соседству с перевернутыми лодками. Смеркалось, шесть костров из сосновых поленьев полыхали малиновым светом, отделяясь от темного песка. Там явно шло разгульное веселье, до меня доносились обрывки пения, более похожего на рев. Мне пришли на ум Аларих и древние готы.
Усть-Пинега, похоже, деревня зажиточная. Три-четыре лавчонки, большая часть домов имеет по три этажа. Как и по всей Двине, здесь процветает разведение молочного скота. Маслодельные заводы, закупая сливки у крестьян, обеспечивают им постоянное занятие. Холмогорские коровы дают море молока, а заводики производят горы масла. В усть-пинежских лавках можно купить здешнее масло, аккуратно расфасованное и завернутое машиной по фунту и по полфунта, и лучшего масла не сыскать по всей России. Большое количество этого масла попадает и на стол англичанина. Я, надо сказать, ничего не имею против потребления масла, только должен заметить, что в этой местности необычайно много больных туберкулезом коров, и у меня большие сомнения в требовательности и честности русской санитарной службы.
Бродяга в масле особо не нуждается, вот уж без чего он может обойтись. Все же я купил четверть фунта да еще полудюжины сваренных вкрутую яиц и немного белого хлеба. Прихватив все это добро, я зашел в один из домов, попросил самовар и напился чаю. Яйца внутри имели явный розовый оттенок и это навело меня на мысль, что лавочник держал их свежими так долго, как только мог, а потом сварил в целях экономии, что показалось мне весьма ловким способом продлить жизнь яйца.
Налив себе чаю, я присел у самовара и стал писать письма. Я плохо спал и ощущал какую-то вялость. Погода стояла жаркая, душная, теплый юго-восточный ветер был как чье-то несвежее дыхание. Атмосфера, мое здоровье, все настраивало на пессимистический лад. Все меня не устраивало — собственные планы, русские деревни, литература.
Был день церковного праздника, и представители мужской части населения деревни кто располагался в свободных позах на песке, кто прогуливался по деревенской улице. С два десятка девок стояли кружком, перекидывая друг другу тряпичный мяч.
Мне не хотелось пока пускаться в путь, а потому я занял лодку и проплыл вниз по Двине до Чухчеремы, чтобы снова взглянуть на прекрасную старую церковь с ее девятью куполами. Каждый купол был похож на свечу, а все вместе они напоминали глаз, глядящий искоса из потаенного, сонного прошлого. Пока я там был, разыгрался сильный шторм, небо, казалось, переполнилось небольшими тучками, жавшимися друг к другу, как на одной из картин Переплетчикова. Я пытался понять, что имел в виду художник, когда изображал эту "битву добрых и злых облаков". Но тут с юга налетел ураганный ветер, заколотили по лицу крупные капли дождя. Я вытянул лодку на берег и побежал искать укрытие, каким оказалась одиноко стоящая мельница. Я взобрался по расшатанной лестнице и очутился вровень с крыльями. На галерейке, где стояли мешки с зерном, можно было примоститься, и оттуда открывался вид на Двину. Шторм длился два часа, и за это время мягкий обедник (юго-восточный ветер) сменился на резкий полуночник (северный), шел дождь, град и даже снег (представьте — снег в июле!). Южная сторона горизонта затянулась грязной пеленой, а северная приобрела серо-синий оттенок, и посреди дня наступили сумерки. Такого ливня я еще не видывал, и поблагодарил Бога, что нахожусь в укрытии, пусть и не совсем надежном. Меня поражали лиловые молнии, охватывающие все небо, как будто вспыхивало громадное количество пороха сразу.
Ближе к вечеру, когда снег перестал, и только резкий северный ветер бушевал под темным встревоженным небом, я решил вернуться в Усть-Пинегу, однако Двина так волновалась, что я предпочел не грести, а устроиться на плоту, который вверх по реке тянул буксир. Лодку мою привязали к плоту, а сам я осторожно ходил по нему, подскакивая на сосновых бревнах и чувствуя себя Гекльберри Финном.
A thunderstorm on the Dwina
Далеко на востоке, над лесом, встала полоса жуткого заката, он двигался к нам навстречу подобно какому-то страшному тигру. Свирепый, вызывающий удивление и поклонение, вздымался он над черным лесом. В тот вечер, уже в Усть-Пинеге, он все еще не исчез, а я бродил по песку, повторяя с новым чувством: