Попугай издох, а Маргарита скучала по нему. Ей нездоровилось, и она стала следить за собой еще меньше, чем прежде. Нередко, устав от чтения, но забыв позвонить, она так и сидела в прострации, пока огонь медленно угасал, а комната замерзала. Иногда, закутавшись в шаль, которая отдавала пылью и жиром, графиня, наоборот, бродила по лабиринту ночного дворца с факелом в руке. Маргарита больше не причесывала волосы — они слабо и безжизненно, как у Мадлен Тейяк, падали ей налицо. Она забыла о своем теле с дряблыми грудями, сутулой спиной и лоном, похожим на тусклый скомканный шелк. Почти ничего не ела и хрипло пыхтела да кашляла, точно старый кузнечный мех.
В ноябре 1746 года Маргариту де Сент-Эффруа внезапно вырвало большой пурпурной струей. Графиню перенесли на кровать, и, после того как аптекарь пустил кровь, Маргарита сама задернула штору и вскоре умерла без священника или распятия. Дети увидели ее с открытым ртом и полуопущенными веками, какой некогда лицезрели Мадлен Тейяк, только без венка из роз и синей мухи, приклеившейся в уголке губ. На сей раз адельфы опять не поняли, что же такое смерть, и еще больше засомневались, что кто-то вообще способен это понять. Паря над неодушевленными предметами и живыми существами, они испытывали какое-то птичье сожаление и, возможно, вспоминали голубя, зеленевшего под кустом.
Когда графиня умерла, адельфы возместили эту досадную помеху удовольствием от похоронных торжеств. Близнецы упивались ниспадающими плюмажами из страусовых перьев и гулом большого органа. Вечером погребения они приказали метрдотелю регулярно ухаживать за гробницей, заказанной мраморщику, и даже затеяли партию в безик. Хотя выбор траурных одежд доставлял наслаждение (черное красиво оттеняло их белокурые волосы), адельфов огорчало уединение, навязанное условностями, запрет на игры, спектакли и особенно — танцы. Они решили уехать в Италию, где никто их не знал, и остановились в Неаполе, принадлежавшем тогда Бурбонам.
Адельфы увидели спрута, раскинувшего на берегу огромные грязные щупальца, переливавшиеся от гниения, и бесподобные церкви, где серебряные сердца и конечности блестели при свечах перед пронзенными мадоннами. В Неаполе смерть маячила повсюду, но Клод и Ипполит замечали только ее сказочный декор. Неаполь был дворцом, где обитала сама Смерть. Близнецы посещали катакомбы, облюбованные мумиями в париках, и видели мраморные черепа, предназначенные для увещания рыбаков и наставления праведников, — все это напоминало о бренности земной жизни. Катафалки представляли собой пышные кареты, и в сравнении с ними материнский казался адельфам чересчур скромным. Иногда по улицам водили празднично разодетых покойников, покачивавших головами, — точь-в-точь как в Древнем Риме. Все это развлекало адельфов. Они также с удивлением обнаружили Пендино Санта-Барбара — фантастическую лестницу, построенную в испанскую эпоху, где открывались входы в пещеры, населенные карликами-троглодитами, которые все время возбужденно галдели. Адельфы купили непристойные терракотовые фигурки, в том числе — гермафродита, хотя и не узнали в нем самих себя.
Город сумел очаровать адельфов богатством зеркал, где тьма порой вспыхивала ярким огнем, похожим на бирюзовую искру в глазу. Больше всего им нравилось любоваться собой в зеркалах своих покоев, собственной наготой цвета слоновой кости и отражениями своих странных половых органов — четыре, шестнадцать и так до бесконечности, если зеркала располагались друг напротив друга. Плоть между бедрами множилась ослепительным садом, бескрайним парадизом. Hortus deliciosus[44] каким-то чудом расцветал в хрустальном холоде, пока Клод и Ипполит совокуплялись перед ним. Запыхавшись, они влюблялись в этих двойников, молча присоединявшихся к их ласкам, в этих прекрасных уродов, которые усугубляли их грязный разврат.
Спустя некоторое время, сочтенное ими приличным, хоть и кратковатым, адельфы вернулись в Париж и, убедившись, что все осталось по-прежнему, возобновили светскую жизнь, столь милую их сердцу, тем более что здешняя мода показалась им красивее и элегантнее итальянской.
Свет высоко ценил их общество, и многие млели при звуках их виолончельных голосков, нежно ласкавших нутро. Все были без ума от их красоты и необычайного сходства, а сами они кокетливо наслаждались вызванным смущением. Свечи на люстрах меркли, как только близнецы появлялись в гостиной, на долю секунды воцарялась тишина, которая, казалось, будет длиться вечно — неслышная, но изнуряющая. Танцующие, музыканты и те, что беседовали на диване или играли в триктрак, ощущали, как в этой пустоте, жгучей, словно рана, сквозило что-то мрачное и страшное. Счастье адельфов истребляло всех остальных, точно огонь. Затем танцующие, игроки в триктрак и острословы начинали быстро лопотать о комете, театре или подагре, мучавшей маркиза д'Аржансона. Уроки мсье Шевретта пошли впрок, и близнецы танцевали лучше всех. Как приятно было видеть, когда брат сопровождал сестру или, возможно, сестра брата — так называли их в свете, и это их весьма забавляло. То было огромное наслаждение: глаза мужчин загорались, а женщины, бледнея, нервно обмахивались веерами. Нередко адельфы оставляли на своем пути лужи крови, качающиеся веревки и круги на воде.
Они проявляли лишь слабое любопытство, и распутники из Пале-Рояля не изумили их, так же, как некогда не встревожили сен-медарские конвульсионеры. В притоне, сплошь увешанном мишурой, адельфы видели, как игроки изнемогают за бириби или разоряются за роковым фараоном, тогда как на антресолях некий лицемерный Любен,[45] намазанный свинцовыми белилами, принимал посетителей борделя с разбитыми диванами и продавленными креслами. Аббаты отдавались там возбуждающим плеткам, потасканные куртизанки становились на колени перед набожными, но развращенными отцами семейств, и, как некогда в Сен-Медаре, слышались стоны и рев. Исследования такого рода почти не удивляли близнецов, и они предпочитали гостиные, где заменяли ум веселым нравом. Они вызывали зависть, поэтому у них было полно врагов, которые, побаиваясь радостной злобы адельфов — этой игровой, почти кошачьей наклонности, умело скрывали свои намерения. Так что Клод и Ипполит не замечали кокеток, сохнущих от злости, оттесненных кавалеров, заговорщицких подмигиваний, шушуканья за веерами и поджатых губ. Уста источали мед хорошего тона, но сердца наполнял горчайший деготь. Пузыри и волдыри ненависти вздувались и бесшумно лопались. Как могли Клод и Ипполит, отраженные друг в друге, постичь подобные движения? Вместо того чтобы ненавидеть, они смеялись.
— Вот послушай, золотко, — сказал один другому, садясь в карету:
У почтенного мсье де Линьера
Прямо в церкви случилась премьера,
Второй раз у него вставал
На венецьянский карнавал,
Ну а третий — когда его хор отпевал.
Но кучер подслушал. Дело в том, что он был любовником Розетты, которая, уже давно служа мадмуазель Мелани де Линьер, была так же предана своей хозяйке, как та — своему брату Жозефу. Мелани де Линьер можно сравнить с черносливом, правда, пересушенным и несладким. Она казалась самим воплощением сухости — старых кож и ломких костей. Крючковатый нос и большие черные глаза придавали ей некую настороженность, ожидание чего-то недоброго. Хотя губ у нее почти не было, зато ее ночи изобиловали сновидениями. Она бегала по лабиринтам, заполоненным мужчинами и самцами зверей с горящими от желания взорами. Обмирая от страха, пересекала она сумрачные улочки, где ее подстерегали сатиры. Днем мадмуазель шила одежду для бедняков, а вечером читала «Подражание», которое становилось подражанием «Подражанию», ибо в нем прорастал гнусный, отталкивающий зародыш.[46] Тем не менее, некий порыв, искренняя и безоглядная тяга увлекала ее к Жозефу, хотя бесплодность этого стремления ранила ее, а бессилие унижало брата. Когда большая любовь сменилась ненавистью, адельфы появились как раз вовремя, дабы вкусить ее разлившейся желчи.