– Много, ух, как много! – прошептал мальчик и, показывая на двор, где чернелись трупы, прибавил: – Вот они!
Иваш посмотрел и вздохнул.
– А пани? – спросил он, помолчав.
– Угощает того сердитого с усами.
Мальчик шепотом рассказал, что он заметил, как упал казак, и тотчас же во время суматохи оттащил его сюда за сарай. За сараем стражи не было, и если казак может как-нибудь перелезть через стену, то конь уже там ждет его в овраге. Он еще заранее, пока не расставили стражу, выпустил его за ворота и привязал к пню. Затем татарченок вытащил флягу с вином и маленький сверток с порохом.
– Это я тоже тебе, урус! Утащил вон там у мертвого, – сказал он.
Иваш взял на ладонь щепотку пороха, велел татарченку налить горилки, размещал и выпил. Остальной порох он бережно сунул в карман, а флягу положил за пазуху. Он чувствовал порядочную слабость, но обыкновенное запорожское лекарство оживило его, а желание спастись возвратило энергию и бодрость. С помощью мальчика он поднялся на ноги, прошел за сарай и осторожно перелез через стену, цепляясь за выдававшиеся камни. Мальчик кивнул ему на прощанье головой и побежал, подпрыгивая, в кухню, а Иваш спустился в овраг, отвязал бурка и поскакал в Чигирин известить Хмельницкого. Он чувствовал боль в голове; глаза застилало туманом, но несколько глотков горилки во время пути поддержали его силы, и он благополучно добрался до корчмы, где остановился Богдан.
Хмельницкий сидел в светелке корчмы за жбаном браги и, угрюмо облокотясь на руку, курил свою люльку. Когда Иваш вошел к нему бледный с перевязкою на голове, он сразу все понял.
– Не говори, не говори! – остановил он Довгуна, – вижу, что враг мой на этот раз одолел меня. Но мы с ним еще потягаемся.
– Был ты, батько, у пана старосты? – спросил Ивашко.
– Был и вчера, и сегодня, да не застал его, пан уехал на охоту, только завтра вернется. А что Марина? – отрывисто спросил Богдан.
– Угощает подстаросту, – повторил Ивашко слова татарченка.
– Эх! – проговорил Богдан и махнул рукой.
Он больше ничего не спрашивал, уложил Иваша в постель, дал ему еще порцию горилки с порохом, перевязал и осмотрел рану; она оказалась довольно легкой; а сам лег на лавку, подостлав под себя кожух. Но ему не спалось: тысячи дум роились у него в голове, тысячи предложений и планов возникали и заменялись новыми, ни за один он не мог ухватиться, все они уплывали, стирались. Одно только было ясно, что если он ни в суде, ни у старосты не найдет защиты, то будет сам себя защищать. Ему казалось, что он разрывает связь с прошедшим, начинает что-то новое, неиспытанное. В эту минуту душевной борьбы невольно всплыли воспоминания: то он видел себя в бурсе, прилежно сидящим за латынью или устраивающим с товарищами побоище, то он видел себя в схватке с татарами рядом со стариком отцом, старым воином, закаленным в битвах, то он был в плену у татар и пользовался милостивым вниманием хана, то войсковым писарем в почете у панов; вспоминалось ему и свидание с королем, и теперь невольно пришло на ум, что, может быть, и в этом его частном деле король, столь милостиво относившейся к нему, окажет ему помощь.
– Если здесь не найду управы, – проговорил он, – отправлюсь в Варшаву на сейм.
Под утро он наконец заснул; но едва забрезжил свет, он уже вскочил на ноги и подошел посмотреть на раненого. Ивашко спал крепко и во сне что-то бормотал. Богдан задумчиво смотрел на это молодое бледное лицо, на этого юношу, второй раз спасшегося от смерти.
– Да, – проговорил он тихо, – кому суждено жить, тому не умереть.
На обширном дворе пана Конецпольского толпились доезжачие, егеря и слухи. Пан только что приехал с охоты, все заняты были расседлыванием лошадей, сортировкой дичи и веселыми рассказами об охотничьих приключениях.
Богдан медленно взошел на крыльцо и велел дворецкому доложить о себе пану старосте. Дворецкий высокомерно оглядел его с головы до ног и с расстановкою проговорил:
– Не думаю, чтобы ясновельможный пан мог принять теперь; он только что вернулся с охоты и изволит завтракать.
– Я подожду, – спокойно ответил Хмельницкий.
Дворецкий важно отправился докладывать пану. Через несколько минут он вернулся и объявил Богдану, что пан его принять не может, а просит зайти часа через два.
Хмельницкий вернулся в корчму и на пороге своей комнаты увидел спасенного им татарченка Саипа.
– Что скажешь, Саип? – спросил он тревожно, предчувствуя, что услышит еще что-нибудь недоброе.
У мальчика на глазах блестели слезы.
– Худо, пан, ох как худо! – пробормотал он.
– Что такое, говори скорее.
– Сын твой умер сегодня утром.
Богдан побледнел.
– Убит? – выговорил он чуть слышно.
– Розгами засекли за то, что сгрубил сердитому урусу.
Богдан молча опустился на лавку и сжал голову руками.
– А пани замуж выходит за сердитого уруса, – прибавил мальчик. –Завтра их будет венчать тот длинный мулла в делом, что живет уже второй день у тебя на хуторе.
Богдан вскочил с места и ударил кулаком по столу. Вид его был страшен, когда он гневно ухватил себя за волосы и не то крикнул, не то заревел:
– Месть им! Смерть им!
Татарченок в испуге попятился к двери, а Ивашко открыл глаза и недоумевал… Богдан объяснил ему, в чем дело. Он уже овладел собою и продолжал расспрашивать мальчика обо всем, что происходило на хуторе.
– Хорошо, Саип, – закончил он свой разговор. – Ступай опять назад и пусть никто не знает, что ты меня видел. Смотри во все глаза, слушай все, что можешь услышать и, если узнаешь что важное, прибеги сказать.
– Понимаю, – весело ответил мальчик и вприпрыжку пустился обратно. Через два часа Богдан снова был у пана старосты. Его ввели в кабинет, где он увидел пана старосту, заваленного бумагами. Эти дни ему самому пришлось разбираться с делами, так как пан подстароста по случаю своей свадьбы выпросил себе отпуск. Пан Конецпольский принял Богдана холодно, вежливо, указал ему рукою на стул и вопросительно посмотрел на него.
– Ясновельможный пан староста, – начал Богдан, – я с жалобой на пана Чаплинского! Пан староста не откажет оказать мне защиту.
– Что такое? – равнодушно спросил староста.
Богдан рассказал, в чем дело.
Пан Конецпольский выслушал его с небрежной холодностью и затем спросил:
– Что же пану Зиновию от меня угодно?
– Я надеюсь на защиту и поддержку пана старосты, – повторил Хмельницкий.
– Прошу извинения, – возразил староста, – я не судья и не могу разбирать тяжебных дел. Не имею на то никакого права, – прибавил он внушительно.
– Но, ведь, пан староста лучше чем кто-либо знает, что этот участок дарован отцу моему и мне, что я немало положил в него труда и что все, что там находится, есть моя неотъемлемая собственность.
– Я повторяю пану Хмельницкому, – с некоторым раздражением возразил староста, – я тут ничего не могу сделать, пану следует обратиться в суд и представить свои доказательства на владение.
– Пан староста знает, что у меня форменных документов нет.
– Это уж не мое дело! – небрежно ответил староста. – Пану Зиновию следовало позаботиться об этом. Мне очень жаль, – сказал он, вставая, –что пана постигла такая большая неприятность, но опять-таки повторяю, я тут ни при чем и даже не желаю вмешиваться в такое щекотливое дело.
– Итак, все мои заслуги и заслуги отца моего забыты, – с горечью проговорил Хмельницкий, тоже вставая.
– Пан Хмельницкий, – строго возразил староста, – пользовался своим хутором довольно долго и сам виноват, что не позаботился упрочить его за собой еще в то время, когда ему доверяли. Теперь же о нем ходят темные слухи, в чем конечно, виноват он сам.
Хмельницкий оставил старосту и отправился в земский поветовый суд. Там за большим столом заседал судья, а за другим поменьше сидел его помощник подсудок, в светлом кафтане, опоясанном широким кушаком и в длинном алом кунтуше с заброшенными за спину рукавами. Хмельницкого не сразу впустили к этим двум вершителям судеб, а сперва он должен был обратиться к земскому писарю. Писарь внимательно выслушал его дело и отправился с докладом. Через несколько времени Хмельницкого пригласили к судье, и тот, уже знакомый с делом из доклада писаря, предложил ему вопросы. Он тоже поставил ему на вид, что без форменных документов вряд ли удастся ему сохранить свои права на владение хутором.