Литмир - Электронная Библиотека

(Это было, вероятно, после одного из первых донесений «Вацлава», Тося Голиборская тогда только-только выкупила его из гестапо за свой персидский ковер; донесение в виде микрофильма курьер провез в зубе под пломбой, и через Лондон оно попало в США, но им там трудно было поверить в эти тысячи перетопленных на мыло и тысячи сгоняемых на Умшлагплац, поэтому они отправились к своему президенту спросить, можно ли серьезно относиться к таким вещам.)

Ну и он был великодушен, позволял им с волнением рассуждать о памяти, а теперь вдруг так больно всех задел: «Разве это можно назвать восстанием?»

Возвращаясь к рыбам. Во французском переводе, в еженедельнике «Экспресс», рыбы звучали как du poisson и мать Анелевича, еврейская торговка с Сольца, покупала ип petit pot de peinture rouge[8]. Ну разве такое можно воспринимать всерьез? Разве Анелевич, подкрашивающий peinture rouge жабры (les ouies), – тот самый Анелевич?

Это напоминает попытку рассказать английским родственникам о бабушке, умиравшей от голода во время варшавского восстания. Перед самой смертью набожная старушка просила что-нибудь поесть. Ладно уж, пускай не кошерное, говорила она, пусть будет свиная отбивная.

Но весь разговор с английскими родственниками шел по-английски, так что бабушка попросила не отбивную, a pork-chop и, к счастью, сразу перестала быть той умирающей бабушкой. К счастью – потому что теперь уже можно было говорить о ней без надрыва, спокойно, как принято за обедом в культурном английском доме рассказывать разные занятные истории.

Но многие настаивают, что настоящий – все-таки тот Анелевич, с peinture rouge. Видимо, неспроста это, раз столько людей упорствуют. И заявляют, что нельзя рассказывать такие вещи о руководителе восстания.

– Слушай, – говорит он, – давай-ка будем поосторожнее. И будем тщательно подбирать слова.

Ну что ж.

Будем очень тщательно подбирать слова и постараемся ничем никого не задеть.

В один прекрасный день раздается звонок. У телефона американский литератор, мистер С. Он в Варшаве. Виделся с Антеком и Целиной, но об этом – при личной встрече.

Ну – это уже дело серьезное. Можно не обращать внимания на то, что говорят все на свете, но мнением двух людей пренебречь нельзя, и люди эти – как раз Целина и Антек. Заместитель Анелевича, представитель ЖОБа на арийской стороне, который вышел из гетто перед самым началом восстания, и Целина, которая была с ними в гетто все время, с первого дня, и вместе с ними ушла по каналам.

До сих пор Антек молчал. А тут приезжает мистер С. и говорит, что видел его неделю назад.

У меня складывается впечатление, что Эдельман немного волнуется перед этой встречей. Как оказалось – напрасно. Антек (по словам мистера С.) заверяет его в своих дружеских чувствах и уважении и в целом, за исключением некоторых деталей, интервью одобряет.

– За исключением каких деталей? – спрашиваю я у мистера С.

– Антек, например, сказал, что вовсе не двести человек участвовало в восстании. Их было больше – пятьсот, даже шестьсот.

( – Антек утверждает, что вас было шестьсот. Может быть, исправим эту цифру?

– Нет, – говорит Эдельман. – Нас было двести двадцать.

– Но Антеку хочется, мистеру С. хочется, всем очень хочется, чтобы вас было хоть немножко больше… Исправим?

– Да это же не имеет значения, – говорит Эдельман со злостью. – Неужели вы все и вправду не можете понять, что это уже не имеет значения?!)

Ага, и еще кое-что. Ну конечно, еще история с рыбами.

Не Анелевич их подкрашивал, а его мать. «Запишите это себе, – говорит мне мистер С, литератор, – это очень важно». Возвращаюсь к тому, что нужно с умом подбирать слова.

Через три дня после выхода из гетто Целеменский отвел его к представителям политических партий, которые хотели выслушать отчет о восстании. Он был единственным оставшимся в живых членом штаба и заместителем Анелевича – пришлось докладывать. «За эти двадцать дней, – говорил он, – можно было убить больше немцев и спасти больше своих. Но, – говорил он, – мы не были толком обучены и не знали правил ведения боя. Кроме того, – говорил он, – немцы тоже умели хорошо драться».

А те переглядывались, не произнося ни слова, и наконец один из них сказал: «Надо его понять, это же не нормальный человек. Это развалина».

Оказывается, он говорил не так, как следовало бы говорить.

– А как следует говорить? – спросил он.

Говорить следует с ненавистью, с пафосом, переходя на крик, – нет иного способа выразить все это, кроме как криком.

Так что он с самого начала не годился в рассказчики, поскольку не умел кричать. И в герои тоже не годился, поскольку ему был чужд пафос.

Вот уж поистине невезение.

Единственный, который уцелел, не годился в герои.

Поняв это, он тактично замолчал. И молчал довольно долго, тридцать лет, а когда наконец заговорил, сразу стало ясно, что для всех было бы лучше, если б он продолжал молчать.

На встречу с представителями партий он ехал на трамвае, впервые после выхода из гетто ехал на трамвае, и тогда с ним случилось страшное. Ему безумно захотелось не иметь лица. И не потому, что кто-то мог бы обратить на него внимание и выдать, нет, он просто почувствовал, что у него отталкивающее, черное лицо. Лицо с плаката «ЕВРЕИ – ВШИ – СЫПНОЙ ТИФ». А у всех, кто стоит вокруг, светлые лица. Вокруг красивые, спокойные люди; они могут быть спокойны, потому что осознают свою светлую красоту.

Он сошел с трамвая на Жолибоже, возле опрятных домиков, улица была пуста, только одна старушка поливала в садике цветы. Она поглядела на него из-за сетчатой ограды, а он старался идти так, будто его вроде и нет, старался занимать как можно меньше места в этом залитом солнцем пространстве.

Сегодня по телевизору показывали Кристину Крахельскую. У нее были светлые волосы. Она позировала Нитшовой[9] для памятника Сирене, писала стихи, пела думки и погибла среди подсолнечников во время варшавского восстания.

Какая-то женщина рассказала: Кристина бежала садами, но была такая высокая, что не могла, даже пригнувшись, укрыться за этими подсолнечниками.

Итак, стоит теплый августовский день. Она сколола на затылке свои длинные светлые волосы. Написала: «Эй, ребята, примкнуть штыки», перевязала раненого, а теперь бежит в солнечном блеске.

Какая прекрасная жизнь и прекрасная смерть. По-настоящему эстетичная. Только так надо умирать. Но так живут и умирают красивые и светлые люди. Черные и некрасивые живут и умирают неэффектно: в страхе и темноте.

(У женщины, которая рассказывает о Крахельской, пожалуй, можно было бы прятаться. Она не накрашена, давно не заглядывала в парикмахерскую, наверняка – этого не видно по телевизору – широковата в бедрах и по горам ходит, обвязав вокруг пояса свитер.

Мужу даже незачем было бы знать, что она кого-то прячет, только следовало соблюдать осторожность и днем, между половиной четвертого и четырьмя, не занимать уборную. У него очень регулярно работает желудок, и туалетом он пользуется сразу же по возвращении домой, еще до обеда.)

Черные и некрасивые лежат, ослабев от голода, в сырых постелях и ждут, покуда кто-нибудь принесет им овсянку на воде или чего с помойки. Все серое – волосы, лица, постель. Карбидную лампу жгут бережливо. Их дети на улице вырывают у прохожих из рук свертки в надежде, что там окажется хлеб, и мгновенно все пожирают. В больнице распухшим от голода малышам дают ежедневно по пол-яйца в порошке и по таблетке витамина С – дележкой занимаются врачи, чтобы не травить душу нянечке, которая тоже распухла. (Только медицинскому персоналу больницы полагался продовольственный паек: пол-литра супа и шестьдесят граммов хлеба на человека. На специальном собрании было решено отказаться от двухсот граммов супа и двадцати граммов хлеба и разделить их между истопниками и нянечками. Таким образом, все получали поровну: по триста граммов супа и сорок – хлеба.) На Крохмальной, 18 тридцатилетняя женщина, Ривка Урман, отгрызла кусочек от своего сына, Берко Урмана, двенадцати лет, накануне умершего от голода. Люди во дворе обступили ее молча, в гробовой тишине. У нее были серые всклокоченные волосы, серое лицо и безумные глаза. Приехала полиция и составила протокол. На Крохмальной, 14 нашли на улице разлагающийся труп ребенка, подброшенный матерью, Худесой Боренштайн, из 67-й квартиры, ребенка звали Мошек. (Погребальные дроги общества «Вечность» увезли труп, а Боренштайн Худеса призналась, что подбросила его, потому что община отказывается хоронить бесплатно, да и она сама тоже скоро умрет.) Людей водят в баню, чтоб совсем не завшивели. Перед баней на Спокойной люди ждали на улице день и ночь, а когда утром привезли суп только для детей, пришлось вызвать полицию, чтобы она разогнала толпу, вырывавшую у детей еду.

вернуться

8

Маленькую баночку красной краски (фр).

вернуться

9

Людвика Нитшова (1889-1989) – скульптор, автор, в частности, памятника Варшавской сирене на набережной Вислы (1939); Сирена с мечом в одной и щитом в другой руке – герб Варшавы.

3
{"b":"234345","o":1}