– Жарко, – сказал он, сел ближе к струе и расстегнул на рубашке еще одну пуговицу.
– Юрков, я придумал восточную пословицу, послушай: потерял час – потерял день, потерял день – потерял месяц, потерял месяц – потерял год, а потерял год, сам понимаешь, – потерял жизнь.
– Это к чему?
– К тому, что я сегодня уже потерял полтора часа.
– Жарко, – объяснил Юрков.
Рябинин знал, что его сентенция о времени не направит разговор ни на восточную мудрость, ни на философскую вечность. Недавно в местной газете была статья о Юркове, где говорилось, что его жизнь – это следствие. Рябинин мог подписаться под этим. Юрков думал и говорил только о следствии. Правда, было небольшое исключение – садовый участок, но он шел после следствия.
– Клубника-то у тебя не сгорела? – спросил Рябинин.
– Поливаю, – нехотя ответил Юрков, потому что рябининские вопросы сочились иронией, как сосна смолой.
– Слушай, посеял бы ты вместо клубники опийный мак, а?
– Зачем?
– Я никогда не вел дел по двести двадцать пятой статье. Ты бы посеял, а я бы вел против тебя следствие.
Юрков даже не ответил – юмор пролетал мимо его ушей, ничего не задевая. Рябинин никак не мог понять, почему все-таки Юрков заходит к нему ежедневно, а то и несколько раз в день, словно его притягивали эти шпильки и насмешки.
– Ну и жара, – повторил он, – допрашивать невозможно.
– Да, – согласился Рябинин, – в жару допрашивать плохо.
– Трудно дышится.
– Плохо смотрится свидетель.
– Очки потеют? – поинтересовался Юрков.
– Нет, свидетели.
Юрков посмотрел на него внимательно, словно спросил – опять шутка?
– Опять шутка?
– Вполне серьезно, – заверил Рябинин.
– Ну и пусть потеют, – осторожно возразил Юрков, еще не совсем уверенный, что это не розыгрыш.
Вот теперь Юрков усмехнулся. Это был второй парадокс, которого не мог понять Рябинин: когда он шутил – Юрков окостенело замолкал; когда он говорил серьезно – Юркова начинал одолевать смех.
– Это твои штучки, – все-таки не согласился Юрков.
– Почему же штучки… Я тебе сейчас объясню.
Юрков подозрительно прищурился, словно Рябинин сказал ему не «я тебе сейчас объясню», а «я тебе сейчас устрою».
– Ты видел когда-нибудь телевизор? Ах да, ты же смотришь футбол-хоккей. Так вот: изображение на экране, а образуется оно за ним – там целая куча винтиков, диодов и всяких триодов. Представь, помутнело стекло. И сразу плохо видно. Так и человек. Мозг, психика – это диоды-триоды. Лицо – это экран. И этот экран должен быть чист; чтобы я видел: покраснела кожа от волнения или побледнела, или вспотел человек, или стал иначе дышать… Я уж не говорю про более сложные движения. А в жару лицо пышет, как блин на сковороде. Какие уж тут движения. Откуда я знаю, отчего свидетель красен – от моего вопроса или от жары?
Юрков молчал, собирая на лбу задумчивые складки.
– Может, и верно говоришь, – наконец сказал он, – да уж больно ехидно.
Рябинин пожал плечами: сколько раз он замечал, что людей чаще интересует не что говорят, а как говорят.
– Тебе, лучшему следователю, про которого пишут газеты, объясняю такие элементарные вещи. Вот поэтому я ехидный.
Юрков встал, хрустнув сильным телом, которое от работы в садоводстве еще больше стало походить на дубовый ствол с обрубленными ветками. И Рябинин подумал, что он сейчас телом сказал больше, чем словами. Но Юрков сказал и словами:
– Вся эта физиономистика для рассказов девочкам. Вот писать жарко, пот со лба утираешь, мысли путаются, вопросы не так формулируешь.
– Да, и следователь получается несимпатичный, – подсказал Рябинин.
– При чем здесь симпатичный? Я не в театре выступаю, а на работе сижу.
– Вот поэтому мы и должны быть симпатичными, культурными, умными, чтобы свидетели уходили от нас с хорошим впечатлением.
– Мне плевать, что обо мне подумают свидетели. Я не артист, а следователь.
– Следователь больше, чем артист. О плохом артисте подумают, что у него нет таланта. Он позорит театр. А плохой следователь позорит государство.
– В твоем понимании следователь такая уж фигура! Да мы обыкновенные служащие, каких тысячи.
– Нет, мы политические деятели. Посмотри, как замолкает зал, когда на трибуну выходит следователь. Как люди слушают, приходят советоваться, делятся, интересуются… Наша работа прежде всего политическая.
– Прежде всего я должен изолировать преступника!
– Если преступник будет изолирован, а у людей останется от следователя впечатление как от хама и дурака, то пусть лучше преступник ходит на свободе. Государству меньше вреда.
Юрков онемел. Даже узкие глаза расширились насколько могли. Он смотрел на Рябинина и ждал следующего высказывания, еще более невероятного. Не дождавшись, он строго сказал, опять прищурив глаза:
– Мы должны бороться с преступностью.
– Нет, – возразил Рябинин, – мы должны по вечерам бегать трусцой.
– Да ну тебя, – махнул рукой Юрков и вышел из кабинета.
Он считался хорошим парнем – он и был хороший парень. Когда требовалась техническая помощь по делу или надо было перехватить пятерку на книги, поднять что-нибудь или сдвинуть сейф, Рябинин всегда шел к нему. Юрков помогал просто, между прочим, поэтому помощь не замечалась, а это – признак настоящей помощи. У него был спокойный, покладистый характер, который очень нравился начальству, да и весь их маленький коллектив ценил.
Рябинин теперь думал не о телепатии, а об абстрактном хорошем парне. Что-то мешало принять его умом – рубаху-парня, доброго, компанейского, веселого и верного. Рябинин уже не мог отцепиться от этой мысли, пока нет ей объяснения, хотя и знал, что сразу его не найдешь.
– По-твоему, – распахнул дверь Юрков, белея в проеме брюками, как дачник: только ракетки не хватало, – по-твоему, и преступник должен быть хорошего мнения о следователе?
– А как же! – сказал Рябинин и выключил вентилятор, чтобы слышать Юркова.
– Да какой преступник хорошо думает о следователе?! Они ненавидят нас, как лютых врагов.
– Неправда, – сказал Рябинин и шагнул к двери, чувствуя, как в нем затлевает полемический пыл. – Хорошего следователя они уважают.
– Какое там уважают?! Ты будто первый год работаешь… Спорят, ругаются, жалобы пишут…
– Ты путаешь разные вещи: преступник борется со следователем. Следователь для него противник, но не враг.
– Как это может быть: противник, но не враг? – усмехнулся Юрков какой-то косой улыбкой.
Он тоже распалился, что бывало с ним редко, как ливень в пустыне. Что-то задело его – даже вернулся. И Рябинин подумал, так ли уж спокойны спокойные люди, да и можно ли быть спокойным на самой беспокойной в мире работе?
– Действительно, оригинально, – согласился Рябинин. – Любой преступник знает, что следователь прав. И знает, что следователь в общем-то ему не враг, желает добра. Но преступник вынужден бороться со следователем, чтобы уйти от наказания или меньше получить.
– И вот после этой борьбы, когда преступник схлопочет лет десять, он должен сохранить обо мне приятные воспоминания?
Юрков даже кашлянул от прилившего к горлу недоумения.
– А разве нельзя уважать сильного и честного противника?
– Я его посадил, а он меня уважать? – не сдавался Юрков.
– А ты ему обязан в процессе следствия доказать всем своим моральным преимуществом, что он сидит правильно. Он должен поехать в колонию с твердым убеждением – больше не повторять. Короче, он должен еще на следствии «завязать».
– Ну что ты болтаешь, Сергей? Ведь такие бывают зеки, что их век не переубедишь.
– А если не убедишь, значит, следствие проведено плохо.
– Мое дело не его убеждать в виновности, а суд. Ясно?!
– Конечно, суд, – согласился Рябинин. – Но все-таки главное – убедить преступника. Мы же за их души боремся…
– Теперь я знаю, почему ты мало кончаешь дел, – заключил Юрков и неопределенно хихикнул, представляя это шуточкой.