— Это… кресная… Ты чего, поехала, что ли?
— А я, Олеша, сидела-сидела на лавке да на улицу и пошла. Думаю, чего до вечера ждать? Ты уж не сердись, что вас-то не дождалась…
Лешка то ли крякнул, то ли кашлянул:
— Надейся вот… на тебя…
— Машину-то останавливала, да машина-то не остановилась, а я и пошла пешком. Вы-то как добрались?
Лешка не ответил на этот вопрос.
— Ну ты, кресная, вон за рыжиками погляди, — сказал он. — Мы в буфет сходим.
— Погляжу, как не погляжу. А вы уж не оставьте меня-то…
— Сиди тут, никуда не ходи. Пошли, Николай Иванович!
Все трое отправились в буфет.
— Добро, ладно, хорошо. — Егорович сердито крякнул. Настасья перебралась к рыжикам, она была довольна.
Здесь, у кадушки, она почувствовала себя как дома. Чему было радоваться? Позже все товарки ругали ее за то, что связалась с мужиками. Ехала бы, дескать, одна, намного было бы лучше. Но уж так повелось, что с мужчинами в дороге считалось спокойнее, и Настасья была очень довольна.
Шлепали по воде колеса, наяривала где-то гармонь. В буфете стоял дым коромыслом, допивали последнюю бочку пива. На корме пели. Все понемногу утряслось: места стало больше, люди разговорились друг с другом. Настасья угощала соседку по палубе пирогом и рассказывала про свою жизнь.
— Мужик-то есть? — спросила ее соседка.
— Нету, милая, нету. Одна и живу. Уж двадцать пять годов одна, как войну-то открыли, так его на второй день и вызвали. Одно письмо послал с первых-то позиций. В самый огонь и попал, да кряду, видать, и убили. Степаном звали.
Соседка сочувственно кивала, а Настасья рассказывала:
— Деток-то мы не успели накопить, ведь только две недельки и пожили — какие, милая, детки?
— Да, да…
— Вот нонче Акимовна приезжала из города погостить. Знаешь Акимовну-то? Около вокзала живет.
Настасьина спутница Акимовну не знала.
— Приезжала погостить в деревню-то, да мне-то и говорит: церква от дома рядом, новая, хорошая. Приезжай, говорит, на казанскую. У меня поживешь, к заутрене сходим. Ну, думаю, съезжу и Степанушка помяну.
— Дак извещенье-то было на мужика?
— Было, милая, было. Все командир написал, где и похоронен Степан-то, как и головушку сложил. Как сейчас вижу, мы с бабами жнем ячмень, вдруг мне и принесли извещенье-то… Ой, милая, у меня вот тут-то зажало все, зажало в грудине-то, и выдохнуть не могу. В борозду-то я ткнулася…
Так началась знаменитая поездка трех моих друзей. Вернее — четырех, хотя мужики и не брали в расчет Настасью.
Николай Иванович нашел себе собеседника. Лешка на верхней палубе ходил около гармониста, а Егоровича затянули в свою компанию какие-то нездешние вербованные:
— Дедко, а дедко?
— А?
— На-ко дерни стопочку.
Егорович, не зная, что делать, поправил рубаху. Но его уже затащили в каюту второго класса:
— Давай, давай, батя!
— Что-то… это… ребятушки, колебательно, — сказал Егорович. (Если рассуждать по совести, то, конечно, с этого момента и начались все наши беды: и мои, и моих товарищей.)
— Ничего, шпарь!
— Ну, спасибо, ежели, — не устоял старик.
— Куда поехал-то?
— В город, значит, зять Станислав там и дочка. Ваше здоровьице…
— Сержант, а ты чего? Бери пример с гренадеров!
— Нет необходимости, — сказал здоровенный, с начищенными частями обмундирования младший сержант, ехавший в этой же каюте.
— Какой же ты вояка, если водку не пьешь?
— Нет необходимости.
— А вот когда я в двадцать шестом артиллерийском… — Егоровичу хотелось рассказать, как он служил, но его не слушали.
— Чего, сержант, наверно, к сударушке заезжал? Сержант важничал и молчал. Однако спутники не унимались:
— Это уж как в аптеке.
— Ничего девка?
— Студентка, второй курс, — сказал сержант. Его все-таки допекли, у него свело улыбкой полную важную физиономию.
— А как зовут?
— Демьянчук, Игорь Михайлович.
— Да я про сударушку. Ладно, держи. Стриженый мужчина наигрывал на гитаре.
— А вот я, когда в двадцать шестом отдельном… Добро, ладно, хорошо. — Егоровича никто не слушал.
— Закусь-то того, накрылась, — сказал один.
— Схожу в буфет, куплю чего-нибудь. — Стриженый взял тарелку и вышел.
Многие уже спали около своей поклажи. Буфет оказался закрытым. Стриженый побарабанил пальцами в раздаточное окно. Потом подошел к кадушке с рыжиками, понюхал. Дремавшая Настасья не заметила, как он поднял дощечку в кадушке, подчерпнул тарелкой рыжиков, сделал все как было и вернулся в каюту.
Теперь, кроме спавших, тут все слушали Егоровича, который рассказывал, как служил:
— Полковник был у нас по фамилии Фой, борода что помело, на две стороны. А мы уже к тому времю до того дожили, что нас и по утрам не будили. Вот приезжает полковник Фой, мы выстроились. «Здорово, братцы!» А мы все как воды в рот набрали. Он вторично: «Здорово, братцы!» Мы молчим. Он, значит, в третий раз здоровается, а я и кричу: «Господин Фой, отпусти нас на пасху домой!» Вся рота как грохнет. Добро, ладно, хорошо! Гляжу, полковник качнулся в седле-то. Потом кобуру расстегнул, вытаскивает револьвер…
— Ну?
— Ох, дедко, ты и врать!
— Пальнул, наверно, прямо тебе в пуп, да?
— Вытаскивает, значит, револьвер, приставил к уху, к самому этому месту…
— К твоему уху-то?
— К своему. Приставил и выстрелил, как дернется! Будто шти пролил, повалился из седла-то, лошадь под ним так и взвилась.
Пароход плыл ночью ни быстрее, ни тише, только без музыки. Настасья дремала у кадушки. Какой-то франт неутомимо болтал со своей молоденькой спутницей. Девушка стеснялась, потупившись, но слушала с волнением. Франт стряхивал пепел сигареты в кадушку. Николай Иванович невдалеке вполголоса разговаривал с соседом. Лешка сладко спал на корме, на пожарном ящике. В каюте появление новой закуски несколько оживило обстановку.
— Ну давай, дед, помянем твоего Фоя, — сказал стриженый и поднес Егоровичу.
— Добро, ладно, хорошо! Я, значит, приезжаю в Питер, на Финский вокзал. На тунбах афишки висят — так и так, война до победы. Иду, значит, по площади, гляжу… броневик.
— Прошла?
— Вот, ребятушки, что я вам скажу. — Егорович закусил рыжиком и потюкал пальцем по бутылке. — И в ту и в эту войну она нас выручила! Она, кабы не она… Тьфу!
Он выплюнул закуску:
— Это разве рыжики? Вот у меня, ребятушки, рыжики, это… и посолены как раз, и загнетены… Ну-к я сейчас схожу принесу.
— Ладно, дед, сиди.
— Один к одному, что пуговки! Нет на скус лучше моих рыжиков. Зять Станислав… говорю… А это… разве рыжики? Не рыжики это, оне все прокисли. Да я таких в рот не возьму… Товарищ военной!
Но сержант давно спал на своей полке, спали и остальные. Только один стриженый, зажмурившись, тихо наигрывал на гитаре.
Старик совсем охмелел и разговаривал сам с собой, собеседников не было. Он еле встал, надел по ошибке фуражку сержанта и пошел искать Николая Ивановича.
— Это разве рыжики? Эти рыжики тьфу, одно расстройство. Вишь, в брюхе-т стало… неловко. Вот у меня рыжики… Добро, ладно, хорошо.
Он дошел до кадушки, присел и сразу уснул, успел только погладить рукой по клепке.
Пароход все шлепал колесами, плыл в белой тихой ночи.
Теперь я рассуждаю точь-в-точь как мои друзья: если бы да кабы. Если бы Егорович не обменялся с сержантом картузами, может, и не пришла бы мне в голову эта наполеоновская идея: написать сценарий кинокомедии. Впрочем, надо глядеть правде в глаза. Я признаюсь, что мне хотелось хоть немного выправить свой бюджет, о котором с таким любопытством расспрашивал сегодня Николай Иванович…
В печати тогда шли дискуссии о жанре современной кинокомедии. Работники кино, режиссеры писали, читали, спорили на страницах газет, негодовали из-за отсутствия хороших кинокомедий, предлагали свои рецепты и т. д. Мой друг, причастный к кино, писал из Москвы, что я обязательно должен сделать сценарий. И вот я за три дня и три ночи написал этот сценарий. Вернее, записал то, что произошло с Егоровичем, Лешкой и Николаем Ивановичем. А что, собственно, произошло? Ничего не произошло особенного, я повторяю это еще раз.