Она стала совсем другой, его Мари,— не насмешливой проказницей, вертушкой и капризницей, а спокойной красавицей, хорошо ведающей свою силу. Поутру они бродили по Флоренции, он показывал ей статуи Микеланджело, знаменитые музеумы, знатные дома. В этом городе все казалось вышедшим, из старинной картины. Шедевры стояли прямо на улицах, как «Давид» Микеланджело. По тихой, ясной осенней погоде, когда все сады сияли золотой листвой, в неспешной кабвиатуре они ездили по окрестностям Флоренции, любуясь ландшафтами, которые словно сошли с полотен прославленных мастеров Ренессанса. Никита рассказывал своей притихшей спутнице о Леонардо да Винчи и Микеланджело, Джорджоне и Тициане, а в наступающих голубых сумерках рощи и долины Тосканы сами казались творением великого живописца, словно природа и искусство слились здесь в одно целое. Поскрипывали колеса старинного экипажа, падали на дорогу от легкого ветерка пожелтевшие листья каштанов, и широко были открыты прекрасные глаза Мари. Эта гордая боярышня, прозванная за свой острый язычок «московской осой», притихла, открыв для себя высокий и неведомый ей досель мир чудесного искусства красок. И мир, который был для нее уже музыкальным, полным звуков и пения, стал теперь и живописным, пронизанным светом, и она изумлялась и наслаждалась этим миром. Вместе с этим новым миром она открывала для себя и нового Никиту. Это был уже не просто щеголь, офицер-красавец, ускакавший из-под ее каблучка под Полтаву, а человек, в душе которого рамки окружающего мира вдруг раздвинулись и обрели перспективу без горизонтов. И она любила этого человека совсем по-иному, чем семь лет назад, и любовь ее была зрелой и полной, как плоды в сентябрьских садах. Да, она любила, хотя само слово «любовь» на Руси было еще опасным словом и духовный пастырь, преосвященный Феофан Прокопович, гневно вещал в проповедях, что любовь — только нижний этаж нашей души. Но коли понадобились такие проповеди, значит, любовное зелье овладело уже многими душами. Россия ведь менялась при Петре I не по одному платью.
— Для славных мастеров итальянских сам человек — венец природы и силы его беспредельны...— Когда Никита говорил о живописи, само лицо его будто светилось, и в эти минуты он казался Мари прекрасней всех Тициановых портретов,— Живопись дарит нам бессмертие! Да-да, не смейся, Мари! Смертные люди остаются
.жить на века, запечатленные кистью большого мастера! Оттого цезарь и король Карл V испанский, над владениями которого, сказывают, не заходило дневное светило, самолично поднял кисть, упавшую из рук Тициана, и с поклоном вручил ее мастеру. Карл ведал, что вечной жизнью он, король, будет жить не на троне, а на портрете славного венецианца! — горячился Никита.
— Хочу и я портрет, как Карл Пятый испанский, хочу...— властно прервала его рассказ Мари. На другой день она позировала ему в мастерской, расположенной в мансарде старинного палаццо.
Восемнадцатый век вступил в свое второе десятилетие, и его дети еще не знали, что это столетие будет именоваться со временем веком Просвещения. И только в его конце Великая французская революция сделает выводы из эпохи Просвещения и провозгласит свободу, равенство и братство.
Никита и Мари о конечных плодах просвещения еще, само собой, не ведали, однако они были молоды и счастливы, и, когда Мари, постукивая каблучками, поднималась па рассвете в его мансарду, залитую солнечными лучами, не имело значения, что она княжна, а он бедный художник: молодость сама составляет равенство! И он писал ее портрет быстрыми тициановскими мазками и горячими красками. Лицо молодой красавицы расцветало на портрете, омытое утренним прозрачным светом, падающим в мансарду через открытое окно, и утренний флорентийский воздух точно дрожал в складках легкой кружевной накидки, которую он набросил в том флорентийском портрете на белоснежные плечи.
Когда он закончил работу и сказал ей об этом, Мари сначала тихо и внимательно рассмотрела портрет, точно желая убедиться: она ли это?— а затем подошла и первой поцеловала его так долго и нежно, как долго уже любила его. И пришли мгновения полного счастья.
В эти минуты двери мастерской, казалось, были закрыты для всего мира. Мари не хотела отдавать Никиту даже его живописи, время словно остановилось для них обоих. Влюбленные и впрямь не замечали часов, пока в одно дождливое октябрьское утро маленькое палаццо не было разбужено мужественными голосами: то возвратился из Рима братец-дипломат, с триумфом влачивший в своей колеснице освобожденного из замка Святого Ангела бравого преображенца и поклонника Венеры Петьку Кологривова.
Братец, яко триумфатор, нежась в лучах славы и предвкушая чины и награды, может, и не заметил бы нежной перемены между Мари и государевым живописцем, но горничная-француженка, недовольная тем, что красавец художник предпочел ей хозяйку, открыла братцу глаза.
Князь бесновался и грозил засечь гофмаляра да и Мари на конюшне. И быть бы Никите битым, если бы не вспомнил он недавние годы, когда держал в руках шпагу, а не кисть. Неприятель отступил перед дверьми его мастерской, но улыбка Венеры погасла. На другое же утро княжеский обоз покинул Флоренцию. Вместе с Венерой римской увезли в Петербург и Венеру московскую. Забыли в мастерской только ее портрет.
Явившийся к Никите управляющий в тог же день передал ему записку от синьора Реди. Прославленный академик хотел взглянуть на последние работы своего ученика.Ошеломленный разлукой с Мари, Никита, как во сне, свернул холсты и понес их на суд академика. Только портрет Мари он не хотел выставлять, но ученики-итальянцы, явившиеся из Академии, шумно затараторили, что он с ума сошел, это же лучшая его вещь — шедевр!
Действительно, синьор Реди, равнодушно созерцавший до того копии с великих живописцев, увидев портрет Мари, даже привстал со своего кресла. Затем он необычно долго стоял перед портретом и наконец обернулся к Никите и вымолвил:
— Вам больше нечего делать у меня в мастерской, синьор! — И на шум учеников отчеканил: — Синьор Никита сам образовал себя! Он большой мастер, персонных дел мастер, а не какой-то там господин Ларжильер! — И тут все облегченно заулыбались: когда Томмазо Реди ругал модного портретиста Парижа господина Ларжильера, значит, он находился в самом добром расположении Духа.
Через неделю Никита получил диплом от Флорентийской академии, коий удостоверял, что он «добрый мастер, способный писать картины аллегорические и исторические, украшать церкви и дворцы фресками, изображать баталии и запечатлевать ландшафты. Но более всего сей мастер склонен к искусству портрета, в чем отменно добрые успехи показал». Той высокой оценкой и заканчивался диплом Академии. Портрет Мари и в самом деле к тому времени наделал шуму во Флоренции, и даже сам великий герцог Тосканы соизволил его посмотреть. Владетелю Тосканы работа московского мастера так понравилась, что он не поленился отписать в Санкт-Петербург царю Петру, отмечая великие успехи его питомца, заставившего заговорить о себе многих славных художников Италии. Петру послание герцога переслали из России в Голландию, где он отдыхал от трудов великой Северной войны, а так как из Голландских Штатов Петр собирался по политическим делам в Париж, то великий государь еще раз повелел своему любимцу поспешать на берега Сены, где Конон Зотов договорился уже об уроках у мосье Ларжильера. И Никита отбыл в Париж.
Второе путешествие Петра в Голландию
После несостоявшейся высадки в Сконе великий Северный союз противу шведа лопнул, как тришкин кафтан: Англия и Голландия отозвали свои эскадры с Балтики, Саксония и Речь Посполитая, равно как Дания и Ганновер, все воинские действия против шведов также прекратили. В Копенгагене появилась прелюбопытная декларация «О причинах, заставивших отказаться от десанта» за подписью самого короля Фредерика. В ней объявлялось, что десант сорвал, мол, царь Петр, медливший поначалу с переброской русских войск, а затем вступивший тайно от союзников в прямые переговоры со шведом.