Джованни же был незаменимым для Никиты и еще в одном отношении — как верный банкир. То ли московские приказные и впрямь усердно экономили государеву казну, то ли, может быть, временами та казна вообще пустовала, но, так или иначе, царев пансион вечно запаздывал, платье Никиты поистрепалось, и бывали дни, когда в кошельке у него не звенело и нескольких сольди. Вот тогда Никита и поднимался в мастерскую своего друга. Надобно отдать должное: Джованни никогда не отказывал в помощи, а когда случалось, что и у него не было денег (поистратился на очередную красотку), друзья выкатывали из чулана бочонок с черной или красной икрой, присланный папашей Гваскони для негоциантских целей, и устраивали пир, черпая икру ложками и запивая ее легким вином, которое Джованни держал вместо воды.
Но сегодня Джованни встретил Никиту с необычной мрачностью: пришло грозное письмо от отца, требовавшего кончать курс живописных наук, сдать экзамен и немедля возвращаться в Венецию. Оттуда ему лежал далекий путь в Россию, где потребно было забрать закупленные приказчиками кади с икрой.
— Батюшка пишет, что стар и хвор и не может совершить столь дальний путь, так что все свои надежды возлагает на меня...
— И что же, ты не хочешь ехать?— спросил Никита.
— Еще как хочу! Ведь путешествие — это приключения, встречи, женщины разных стран! А в море нас могут перехватить шведские каперы, будет баталия. Трам-та-та!— Схватив шпагу, Джованни сделал несколько выпадов.
Никита рассмеялся, так напомнил ему двадцатилетний Джованни братца Ромку в оны годы, когда собирались они в дальние страны в Новгороде.
— Вот ты смеешься, а мне не до смеха...— скова уныло нахмурился Джованни.— Ведь впереди экзамен, а у меня ни одной картины!
— Ну этому горю легко помочь...— легко махнул рукой Никита.
— Как помочь, коль академик требует представить на его суд или свою картину, иль знатную копию? А какие у меня картины, сам видишь!— Джованни со вздохом обернулся к широкому алькову.
— Ладно, бери мою копию с Рафаэлевой «Madonna della Sedia», думаю, угодишь академику.
— А в ней нет духа Гиссланди?— недоверчиво спросил Джованни.
— Нет, нет... Пожалуй, я впервой там нащупал Рафаэлеву линию, — серьезно ответил Никита, который и впрямь несколько последних месяцев бился над копией Рафаэлевой мадонны, понимая, что в чем-то академик прав и что в картине нужен и крепкий рисунок.
— А ведь верно, вылитый Рафаэль! — обрадовался Джованни, когда Никита достал копию,— Ну спасибо, друг, выручил!— И, вспомнив Москву, итальянец полез целоваться с Никитой по-русски, троекратно.
— Поздравляю, синьор Никита! — сдержанно и слегка заикаясь, произнес высокий и мрачноватый испанец Мигель, присутствовавший при этом разговоре,— Старик никогда не подумает, что это ваша кисть. Копия вам сказочно удалась!
Через неделю состоялся знаменитый экзамен красавца Джованни.
«Madonna della Sedia» вызвала в мастерской академика настоящий переполох.
— Вот это работа! Блестящая копия! Не уступит оригиналу!— неслось со всех сторон. Вдруг все стихло, вошел академик. Маэстро долго стоял перед работой, отходил и снова приближался к ней и наконец фыркнул:
— Недурно, очень недурно! — И, переводя глаза с картины на переминающегося с ноги на ногу Джованни, выряженного в щегольской бархатный костюм и бархатный же рафаэлевский берет, вдруг спросил тоненько, совсем по-иезуитски:—А скажите, милейший, правду — это ваша работа?
— Моя! — твердо ответствовал Джованни, преданно выкатив на учителя свои красивые глуповатые глаза.
— Что ж, похвально, похвально! — несколько разочарованно протянул маэстро, а затем опять оживился: — И все же, хотя вы уже мастер, что доказали нам этой несравненной копией, выполните-ка с нами со всеми последний урок — так, простенький рисунок с натуры.
Установив натурщика — дюжего, здоровенного малого, играющего мускулами, на возвышении и убедившись, что все двадцать учеников послушно склонились над рисунком, маэстро Томмазо стал расхаживать между рядами, ведя поучительную и полезную беседу и изредка карандашом поправляя тот или иной рисунок.
И здесь Никита, перехватив отчаянный взор Джованни, взывающего о помощи, нарочито допустил небрежность в рисунке. Этого было достаточно. Академик забыл обо всем на свете: перед ним снова был гиссландист!
— Да ведаете ли вы, варвар, что ваш святоша Гиссланди может писать только нарядные куклы и нагло именовать их портретами? Хуже его один Ларжильер, этот парижский щеголь! — шумел академик, выправляя рисунок Никиты.
— Но Тициан тоже отдавал предпочтение цвету,— осмелился было возразить Никита.
И тут началась буря. Маленький академик взъерошенным воробышком наскакивал на русского варвара, посмевшего иметь свое мнение.
— У вашего светоносна Тициана крайне небрежный рисунок! Никуда не годный рисунок! — кричал академик звонче, чем прачки на реке.— Меж тем рисунок есть основа основ!
Пока маэстро читал Никите свою лекцию, Мигель, который был превосходным графиком, успел срисовать натурщика дважды и перебросил один рисунок Джованни. Разгневанный маэстро ничего не заметил, занятый своим спором с Никитой.
— Нет, вам надобно съездить в Рим, посмотреть работы Рафаэля и Микеланджело!— заключил он свои рацеи,— Только тогда из нашей мастерской испарится дух этого ничтожества, этого Гиссланди!
А Никита с грустью подумал: в какой же Рим он может отправиться, ежели даже не знает, где сегодня пообедает?
Но об обеде на сей раз он напрасно тревожился. Джованни сдал-таки экзамен, предъявив рисунок Мигеля.
— Все правильно, но слишком правильно, — раздраженно проворчал маэстро, разглядывая жульнический шедевр Джованни.— Сухо, очень сухо!Похоже, вы чересчур буквально поняли мои слова об анатомии. Неужели забыли, что великий Леонардо учит нас, что хотя и мадонна не чуждается приливов и отливов крови в своем теле, но в то же время ее лик выше простой анатомии. В нем сокрыта... Впрочем, вы сами нам ответьте: что сокрыто в лике мадонны?— Академик грозно воззрился на красавчика Джованни. Тот завертел башкой, призывая па помощь товарищей.
— Поэзия...— прошептал Никита.
— Поэзия,— согласно зашипел еще добрый десяток товарищей.
— Живопись — немая поэзия, а поэзия — незрячая живопись! — с видимым облегчением вспомнил наконец Джованни слова великого Леонардо.
— А дальше, дальше...— продолжал маэстро наступать на ученика, выставив вперед свою голову, словно собираясь боднуть его в молоденькое брюшко.
Джованни с отчаянием обернулся к товарищам.
— Пи-пи-пи-при-ро-да,— прошептал тут, к несчастью, заика Мигель.
— Дальше пи-пи-пи...— громогласно ляпнул Джованни и удрученно склонил голову.
Мастерская взорвалась от дружного гогота.
— И живопись, и поэзия подражают природе, балбес ты этакий!— Разгневанный маэстро не поддался общему смеху. Повернувшись спиной к школярам, он подошел к копии Рафаэлевой мадонны, еще раз полюбовался ею и вдруг стукнул рукой о стол и рявкнул: — Баста!— Все замерли, а маэстро уже подскочил к Джованни: — Баста! Я не желаю боле иметь дело с лжецом и балбесом! Я не верю, что это ваша работа! Но я хочу сказать вам — ариведерчи! Вот вам диплом! К счастью, в торговых делах живопись будет вам не потребна!— И академик вылетел из мастерской.
Немало пораженный Джованни повертел в руках бумагу с печатью Академии, поглядел на свет и, убедившись, что бумага настоящая, а печать подлинная, тоже грохнул вдруг кулаком о стол:
— Баста! Я свободен! Наконец-то свободен! — И, обратись к товарищам, пригласил всех на прощальный ужин.
Вечером мастерская Джованни гудела от радостных виватов.
— Теперь моя матушка отпустит меня в Россию, повесив сей диплом на самое почетное место в своей опочивальне. Кстати, батюшка пишет, что царь Петр разбил шведов и на море! Потому нет нужды плыть в Архангельск, а можно сразу отправиться в Петербург, а оттуда в Москву. Так что, если хочешь, я буду твоим почтальоном.— Веселый, подвыпивший Джованни обнял Никиту, отошедшего от общего застолья, где художники сидели вперемежку с флорентийскими красавицами, к широкому окну. За окном густые темно-синие сумерки спускались на знойные крыши Флоренции, из узких улочек тянуло августовским жаром — каменные улицы отдавали свое дневное тепло. Как это было не похоже на зеленые, поросшие травой-муравой московские дворики! И Никите захотелось вдруг бросить все и отплыть на корабле вместе с Джованни туда, домой, на свое широкое замоскворецкое подворье, где растут березки-дуняши. Но порыв тот он в себе погасил и виду не подал, научился сдерживать себя, живя столько лет среди иноземцев.