Францисканец добрался до Нотр-Дам-дез-Андийе, однако несмотря на всю свою чудотворную силу церковь эта не смогла упросить Бога отменить приговор, произнесенный мучеником, и 18 сентября, в шесть с четвертью часов вечера, то есть ровно через месяц — день в день, час в час — после казни Грандье отец Лактанс в невыносимых мучениях испустил дух.
Что же касается отца Транкиля, то его день настал через четыре года. Болезнь, от которой он умер, была столь необычна, что врачи ничего не могли понять, а его собратья из ордена святого Франциска, боясь, что крики и проклятия больного, слышные даже на улице, сослужат его памяти дурную службу, особенно среди тех, кто видел, как Грандье умирал с молитвой на устах, распустили слух, будто дьяволы, изгнанные им из монахинь, вселились в него самого. Так он и умер в возрасте сорока трех лет, не переставая кричать: «Ах, Боже, как мне больно, как больно! Все дьяволы и все грешники в аду вместе взятые не страдают так, как я!»
«На самом деле, — говорится в панегирике, написанном в честь отца Транкиля и выставляющем в благоприятном для религии свете все подробности этой мучительной смерти, — благородная душа, заключенная в терзаемом демонами теле, оказалась для них жарким адом».
Эпитафия, помещенная на его могиле, является свидетельством святости покойного или его греховности — в зависимости от того, верит читающий ее в беснование или нет. Вот она:
«Здесь покоится смиренный отец Транкиль из Сен-Реми, капуцинский проповедник; демоны, будучи не в силах более выносить его могучих заклинаний и подстрекаемые чародеями, довели его до смерти, которая случилась в последний день мая 1638 года».
Но вот хирург Манури, мучивший Грандье, умер смертью, причины которой ни у кого сомнений не вызвали. Возвращаясь однажды в одиннадцатом часу вечера с городской окраины от больного, он в сопровождении одного из своих коллег и подлекаря, несшего фонарь, уже добрался до центра города и шел по улице Гран-Паве между стеной сада кордельерского монастыря и цитаделью, как вдруг подскочил, остановился словно вкопанный и, устремив взор в некий невидимый для остальных предмет, воскликнул:
— Это Грандье!
На вопрос, где он его видит, Манури ткнул куда-то пальцем и, задрожав с головы до ног, спросил:
— Что тебе надо от меня, Грандье? Что ты хочешь?.. Да… Да… Иду.
Видение тут же исчезло, но удар был уже нанесен. Хирург и подлекарь отвели Манури домой, но ни лампы, ни свет дня не смогли рассеять его ужас: у изножия своей постели он все время видел Грандье. Неделю длилась его агония на глазах у всего города; на девятый день умирающему показалось, что призрак сдвинулся с места и начал заметно приближаться к нему. Непрерывно крича: «Он подходит! Подходит!», Манури принялся размахивать руками, словно желая отогнать видение, а вечером, не сводя с него глаз, испустил дух, примерно в тот же час, что и Грандье.
Остается сказать несколько слов о Лобардемоне. Вот что мы обнаружили на его счет в письмах г-на Патена.
«9 числа сего месяца, в девять вечера, на какую-то карету напали грабители; произведенный ими шум заставил горожан выйти из домов — не столько из сострадания, сколько из любопытства. Раздалось несколько ружейных выстрелов, один из грабителей упал. Был задержан слуга грабителей, остальные скрылись. Раненый умер на следующее утро, молча, не издав ни сгона, не сказав, кто он такой, однако в конце концов это удалось выяснить. Оказалось, что убитый — сын судебного докладчика по имени Лобардемон, который в 1634 году приговорил к смерти несчастного луденского кюре Юрбена Грандье и заживо сжег его по подозрению, что тот вселил дьяволов в монахинь, коих заставляли плясать, чтобы убедить глупцов в их одержимости. Вот уж поистине Божья кара для семейства этого злополучного судьи за то, что тот безжалостно предал жестокой смерти несчастного священника, чья кровь вопиет об отмщении!»
Нетрудно догадаться, что от публицистов не отставали и поэты; перед вами одно из стихотворений, сочиненных в те времена, оно написано довольно сильно и широко. Итак, говорит Юрбен Грандье:
Сам дьявол объявил, что, с адом в договоре,
Монахинь порчу я и приношу им горе,
Но на моей душе нет злого ничего —
Все мерзости сии содеял сам лукавый,
И смертный приговор, жестокий и неправый,
Мне слепо вынес суд, наветам вняв его.
От злобы англичан в огне сгорела Дева
[44],
Так без вины и я сожжен был, жертва гнева,
Мы не избегли с ней одних и тех же ков.
В Париже Деву чтут, а в Лондоне поносят,
Меня ж клянут одни, другие превозносят,
А третьим невдомек, кто есть я и каков.
Как некогда Геракл, безумием отмечен,
Я в пламени костра смерть принял из-за женщин,
Но смертию своей богам он равным стал;
В процессе же моем так воду замутили,
Что не поймешь никак: сгорел в аду я или,
Очищенный огнем, на небеса попал.
Напрасно я был тверд в минуты испытанья —
Для многих грешник я, погиб без покаянья,
Не переспорить мне стоустую молву:
Что-де, целуя крест, в лицо плюю я Богу,
Вперяя в небо взор, кощунствую убого,
И, Господу молясь, сонм дьяволов зову.
Другие ж говорят, кто вольно, кто невольно,
Что умер славно я и этого довольно,
Что людям праведным — пример судьба моя,
Что тот, кто всех простил и казнь стерпел без слова,
Душою вечно чист и любит Всеблагого,
Коль, скверно жизнь прожив, смерть принял так, как я.