— Да я — что? Я — как положено…
— Положено в каждой людине разбираться, товарищ Хведьков.
На крыльце показался Матей, махнул рукой:
— Офичер — давай! — показал на дверь и, видимо, торопясь, пошел со двора.
— Матвий-то наш — «давай» — уже знает! — удивился Опанасенко. — Иди, Хведьков.
— Сходи ты, Трофим Сидорыч, — Федьков не хотел сейчас, когда в доме Наташа, попадаться старшему лейтенанту на глаза.
— Ну що ж…
Через минуту Опанасенко вернулся:
— Запрягать приказано.
— А эта… девушка с ребенком?
— Чого-сь с нею старший лейтенант разговор веде… Пойду до коней. А ты колеса смажь.
Орудуя разысканным в сарае квачем, Федьков думал о Наташе: «Вот ведь, оказывается, какая! А с виду — слабая вроде, тоненькая… — И всплывала соломинка надежды, за которую хотелось ухватиться: — А вдруг Клавдия так же вот, как и Наташа, не виновата, а что если она совсем не такая, как про неё написала сестра? Сестре соседи рассказывали. А мало ли что люди набрехать могут. Бывает…» Но отбрасывал соломинку надежды: знал он, какова Клавдия, и недаром друзья отговаривали его.
А мысли Опанасенко, разбиравшего в эту минуту сбрую, все были заняты Наташей:
«Дивчино, дивчино… Почему ты не моя дочка? А может, и Яринку нашли уже какие-нибудь наши солдаты?»
Тем временем Гурьев, только что переговоривший с Наташей, стоял и наблюдал, как она на лавке у окна быстрыми, уже умелыми руками перепеленывает завозившегося было мальчишку. А он, светловолосый, таращит черные глазенки на незнакомого, странно одетого дядю, у которого на груди что-то блестит, на свет утра, розовеющего за окошком, на весь широкий мир, в котором всё так любопытно…
Гурьев и Лена ещё не успели обзавестись детьми — поженились они почти перед самой войной. Но как они хотели ребенка! Не раз думалось об этом Гурьеву в час ночного привала и в ту счастливую минуту, когда он читал-перечитывал долгожданное письмо жены.
И вот сейчас, глядя, как Наташа в сбившейся на затылок простенькой косынке, в сером халате с подвернутыми рукавами, орудует над крохотным человеком, он невольно искал и находил в ней многое, напоминавшее Лену: такое же деловитое, сосредоточенное и вместе с тем при любом настроении — нежное и женственное лицо, такие же тонкие и быстрые пальцы, такие же узкие, но красиво развернутые прямые плечи… Такой была Лена в девятнадцать лет, когда они впервые встретились. А сейчас Лене двадцать восемь. Вот даже голос у Наташи, пожалуй, такой, как у Лены. Да нет, не похоже… «Эге, — поймал он себя, — да никак тебе Лена в каждой встретившейся мерещится? Смотри, как бы не обознался…» Но эта шутливая мысль не могла заглушить грусти. Годы идут, давно он вдали от любимой. И грезится она всюду, стоит только в спокойную минуту закрыть глаза…
Да, война идёт. Всё длиннее пройденные дороги позади. Рушатся города. Гибнут люди. Рядом, вплотную, смерть проходила и будет проходить ещё не раз… Но всегда и везде, пока ты жив, неуязвим и нетленен, в тебе образ любимой, и во многом, что вокруг тебя, невольно видишь ты этот образ. Сейчас — в этой девушке… Уж не потому ли ты так участлив к ней?
Словно устыдившись этой мысли, отвел взгляд от Наташи.
Дождавшись, пока она прибрала ребенка, сказал:
— Сегодня же отправитесь в город. На чем ехать — Матей Сырбу с отцом устроят, я уже попросил. В городе есть наш комендант, он поможет вам добраться до родных мест, а ребенка сдать в детдом.
— В детский дом? Ой, я ещё не знаю, смогу ли с Ванюшкой расстаться… Может, отвезу его к маме. Пусть у нас растет.
«Наверное, и Лена решила бы так же», — улыбнулся своей мысли Гурьев.
— Ах, Ванюшка, Ванюшка! Если бы ты понимал, — приговаривала Наташа, покрепче укручивая парнишку в одеяльце, а тот помалкивал, только всё таращил глаза. — Не верится даже, что на Родину вернусь… Спасибо вам, товарищ командир!
— Не за что. Да! — вспомнил Гурьев. — Не обижайтесь, пожалуйста, на нашего молодого солдата. Он не разобрался.
— Я не сержусь. Он по-своему прав был… Мало ли какие люди встречаются?
Взяла ребенка:
— Ну, до свиданья…
— Вернее — прощайте! Мы сейчас дальше едем. — Пожал протянутую ему руку, тонкую, но крепкую. — Желаю вам побыстрее увидать Родину!
— А вам… — Наташа энергично, почти по мужски встряхнула его руку. — Всем поскорее домой вернуться. С победой. Невредимыми!
Проводив Наташу, Гурьев подошел к окну, широко распахнул его. Розовые краски зари в небе совсем побледнели, сквозь них всё сильнее и сильнее проглядывала голубизна. Порадовался: «Хороший день начинается…» И всё не мог успокоиться: «Наташа, Наташа! Пройти через такое — не каждая сможет. А Лена смогла бы? Конечно…»
«Удивительно! — улыбнулся он своей мысли. — Всё хорошее обязательно примеряешь к любимому человеку: подходит ли? И хочешь, чтобы непременно подошло… Ну, ехать пора».
Вышел на крыльцо. Оба его спутника уже ожидали возле запряженной повозки. Федьков вертел в руках полюбившуюся ему палку с набалдашником.
— Брось эту ерунду — и поехали! — приказал Гурьев, усаживаясь на повозку.
— Шишка уж очень великолепная! — вздохнул Федьков. — Взять бы на память. — Он, любуясь, охватил набалдашник пальцами, нечаянно повернул, и тот вдруг отделился от трости.
— Вот так штука! Чудно! — Федьков потянул набалдашник: он оказался рукояткой кинжала, спрятанного в трости. — Может, и тот богослов с таким сюрпризом шел? Вот и приветь такого бедного студента… Страна чудес! — Федьков сунул кинжал обратно в трость. — Попробуй разберись, кто с чем ходит.
* * *
Повозка катила по сонной, еще безлюдной улице. Из-за белых мазаных оград подымались тонкие сизые струйки дыма: хозяйки на таганках готовили завтрак. Заслышав постукивание колес, выглядывал из-за ограды любопытный крестьянин и снимал высокую остроконечную шапку из черной овчины. Федьков весело помахивал всем и восхищался:
— Чудно! Как родню провожают. А что мы им?
— Як що? — удивился Опанасвнко. — Да они через нас вже краешек новой жизни побачили.
— А знаете? — признался Федьков. — Я про румын раньше одно понимал: бить их надо! Оккупанты ведь. Одессу мою захапали. А потом, как в Румынию мы вошли, и увидел я, что каждый встречный шляпу скидает да всё «пожалуйста» да «пожалуйста», словно холуи какие, — тут уж не злость, а просто противно стало. Решил я тогда: наверное, все тут — как эти жукари в городах — коммерсанты да спекулянты, универсальные торговцы.
— Этой публики тут действительно богато… — припомнил Трофим Сидорович. — Один — ось як ко мне прилепился, всё выпрашивал: «Що хотите купить? Що маете продать?» Поверишь, два километра за возом тянувся, як пёс. Вожжой ему погрозився, тильки тогда отстал.
— Да, публика… — протянул Федьков. — Посмотрел я на неё и тошно стало: ну вас к шуту и с королевством вашим, скорее бы нам: через вас пройти. Живите, как знаете, только на нас сдуру не полезьте, а то опять побьём…
— А сейчас як румын понимаешь? — Опанасенко пытливо посмотрел в глаза Федькову. — Кроме жукарей — ещё что бачишь?
— А как же? Трудящийся народ. Вот как Матвей этот или батька его — правильный старик. Только смелости у людей тут пока ещё маловато. Им говоришь, а они боятся. Ну, да наберутся смелости!
— А что ты им говорил, Федьков? — поинтересовался Гурьев, прислушавшийся к разговору. — Призывал произвести государственные реформы? — Зная решительность Федькова, он немножко беспокоился: не натворил ли тот чего-нибудь?
— Да нет, что вы, товарищ старший лейтенант? Я в местные дела не совался… — О расписке, данной приказчику, Федьков благоразумно умолчал.
— Я думку маю, товарищ старший лейтенант, что здешние до новой жизни ещё швыдче обернутся, чем наш брат в своё время, — заговорил Опанасенко. — Помню, в двадцать девятом, сколько нам утолковывали! Свои партийные, с района, с города уполномоченные разные. Все разъясняют: идите до колгоспа, гарно жить будете. А селяне и так и этак прикидывают, як, да що, да як бы оно не прогадать… Ночей не спали, от дум голова кругом шла. Да и когда колгосп сладили — сколько раз бывало як то кутеня слепое тыкались, пока уразумели, що до чего и як приходится. А здешним — шо им? Могут и по нашей мерке прикидывать. Я вот вчера хозяину-то рассказал кое-чего про колгосп да як до войны жили, он тильки ахает: «Эх, нам бы воно!» Бачу, що и верит, и не верит, и даже вроде боится об таком думать. А чего бояться? Дело верное. Спытано…