— Уже побывал.
— И уехал, — констатировал он с неудовольствием. — Не остался с вами. Хотя найти человека свободней и вольней в решениях, чем он, сложно; его бесчисленные торговые партнеры могли бы некоторое время прожить и без него.
— Давно вы виделись? — с явной укоризной уточнил отец Бенедикт, и Курт снова обернулся на дверь, ткнув в ее направлении пальцем:
— Вы уверены, что этому Гиппократу нас оттуда не услышать?
— Уверен, — с усмешкой кивнул наставник. — Наверное, уж я озабочен безопасностью и сокрытием обсуждаемых здесь тайн не менее тебя. Так что же?
— Полагаю, вы и сами это знаете, отец; около года назад — в учебке. Они с Альфредом пытались сделать из меня охотника на стригов. Если б все происходило по-настоящему, Александер имел бы все шансы упиться в хлам.
— У него и сейчас есть такая возможность, — тяжело вздохнул духовник, одарив его многозначащим взглядом. — При том, каков в последние годы круг его общения. Понимаешь ведь, что я разумею вовсе не торгашей и менял. И, к слову, в Ульме он больше не живет. Сейчас Александер «в отъезде по делам», где задержится лет на двадцать: если мы желаем и впредь сохранить его легенду, он должен иметь возможность возвратиться в город как собственный сын, с сохранением всего имущества, прав и возможностей. И как ты полагаешь, где и с кем он проводит большую часть своего времени?.. Оперативная работа для него — не то же, что для тебя, — продолжил тот, когда Курт, поджав губы, умолк. — Вот уж который год ему приходится жить de facto под постоянным надзором своих сородичей и даже во сне следить за тем, какие мысли рождаются в его сознании. Любому своему длительному отсутствию он должен иметь объяснение, причем правдоподобное; порою это возможно, порою нет. Что бы он ни делал, они присматриваются к этому с особым тщанием — и без того у него довольно странностей в сравнении с прочими, а это не может не настораживать. В этот раз он всего лишь сумел появиться здесь на час в одну из ночей на минувшей неделе; это все, что сейчас в его силах.
— И долго, по-вашему, он так протянет? — мрачно уточнил Курт. — Не было ли ошибкой вот так швырнуть его в змеиную яму?
— В будущем, мой мальчик, — мягко возразил наставник, — тебе не раз придется посылать на риск и на смерть тех, кто тебе дорог. Но есть у меня твердое убеждение, что тебе это под силу.
— То есть, я — бессердечная сволочь, и это вас вдохновляет?
— Ты умеешь принимать тяжелые решения, — поправил отец Бенедикт, и он весьма непочтительно отмахнулся:
— Бог с ним, с моим нравом, отец; к чему вы это?
— Я должен был спросить об этом лишь через год, когда завершится десятилетие твоей обязательной службы, однако, как видишь, сие мне не суждено. Я не должен этого делать, и ты… вы оба, — уточнил он с нажимом, — это исключение из правил. Все прочие — они ответят на этот вопрос в установленное предписаниями время, но вас я хочу спросить сейчас; знаю, что за год может вдруг и многое измениться, однако же… Итак, Курт, Бруно. Что вы скажете следующей весной, когда вам зададут один из главных вопросов в вашей жизни?
— Я остаюсь, — просто отозвался помощник. — Не вижу иной дороги.
— Я говорил это уже не раз, — передернул плечами Курт. — Боюсь, для меня не будет никакой торжественности в этом моменте; простите, отец. Быть может, по важности это и сравнимо с обретением Печати и Знака, но… Я сказал это в двадцать один год, скажу и в тридцать один: оставлять службы я не намерен. Над этим вопросом я никогда и не размышлял, никогда не рассматривал возможности ни уйти в архив, как вы мне настойчиво предлагали, помнится, не один десяток раз, ни оставить службу вовсе. Для меня будущий год не станет годом судьбоносного решения — я все давно решил, что бы за этот оставшийся год ни произошло. Разве что, — криво усмехнулся он, — какой-нибудь особенно шустрый малефик отхватит мне обе руки и ноги, что сделает оперативную службу штукой сложной. Правда, и в архиве я в таком виде буду бесполезен.
— Я должен был спросить об этом, — вздохнул наставник, — хотя и знал ваш ответ загодя. Ради очистки совести. В моем нынешнем положении, дети мои, чистая совесть вещь немаловажная… Я должен был слышать ваше решение не для того, чтобы спокойно уйти, зная, что в Конгрегации остаются два вот таких вот чудесных человека и хороших служителя, хотя и это тоже существенно. Я хотел, чтобы и я, и вы сами знали, с кем я сегодня буду говорить, потому что разговор у нас пойдет о вещах серьезных.
— И тайных, — закончил Бруно, и отец Бенедикт дрогнул губами в улыбке:
— А это уж как водится. Что ж еще можно услышать у постели умирающего члена Совета?.. К слову, Курт, был ты удивлен, когда узнал об этом?
— Нет, — отозвался он, не задумавшись, — это было логично.
— Еще одна твоя неплохая черта: ты не умеешь удивляться.
— Некоторые полагают, что это качество говорит о моей узколобости.
— Я сказал не так, — тихо возразил Бруно.
— Именно так. Ты сказал «ограниченность души и узость мышления».
— Это не одно и то же.
— Вы можете завершить все свои споры, — перебил их наставник, — когда я отойду к Господу. Надеюсь… Если же всерьез взглянуть на твои слова, Бруно, то ты в какой-то мере прав.
— Et tu, Brute[20], — пробормотал Курт недовольно; отец Бенедикт с усилием кивнул:
— И ты прав тоже. Прав, когда ждешь от мира всего — всего, чего угодно, о чем только можно помыслить. Ты не удивишься, если внезапно солнце повернет вспять и вздумает сесть на востоке, ты станешь думать, отчего так случилось, можно ли сделать что-то в связи с этим и надо ли делать вообще. Хотя, думаю, некоторое удивление вызовет у тебя человек, который, проходя мимо упавшего, остановится и подаст ему руку. Муж, проживший с супругой до конца жизни и ни разу не взглянувший на сторону.
— А вы такое видели? В смысле — не в Житиях?
— Видел, мой мальчик, всякое; вот тебе, к примеру, такой факт из обычной человеческой жизни: сорок с лишним лет назад приняв монашеский постриг, я ни разу не нарушил обета и не был близок с женщиной.
— Да бросьте, — довольно неучтиво усомнился Курт, и тот улыбнулся:
— Как я и говорил… Но ты прав. Всё, мной упомянутое, — исключения, правило — увы, все то, что есть вокруг и что ты привык видеть. И ты, Бруно, прав: душа его ограничена, а мысли все больше текут в узком русле. Широта души — для инквизитора даже не редкость, а недопустимая роскошь; стоит только лишиться этой ограды, что держит душу в загоне, и итог может быть печальным. Стоит лишь утратить узкую колею, по которой движется разум, привыкший всегда и во всем искать двусмысленность, подвох, ожидать любой неожиданности, — и приходит слабость, каковая фатальна.
— Почему я в окружающем мире вижу и честных людей, и благочестивых супругов, и нелицемерных монахов?
— И он видит. То, что он движется по своей колее, не означает, что ему не известно о том, что творится за ее пределами, попросту это не имеет для него значимости. Все, что за оградой, — не имеет касательства к его стремлениям, но вполне ему видимо и ведомо.
— Я стою за этими пределами, — возразил помощник убежденно. — И как-то жив до сих пор.
— Потому что рядом я, — хмуро отозвался Курт, и наставник вздохнул:
— И сейчас вы — каждый из вас — правы по-своему. Поэтому, Бруно, он — лучший следователь Конгрегации, каким тебе никогда не стать. К счастью для многих. Зато ему не суждено суметь того, что сможешь ты.
— Вы как-то слишком многозначительно это произнесли, — с настороженностью заметил помощник. — Полагаю, вы не имели в виду, что ему не быть святым.
— О, в святые за многие века было записано столько всевозможного сброда, что и это не невозможная вещь, однако — да, ты прав, я не о том. Я говорю о месте ректора академии, разумеется.
— Verginita puttana Maria… — начал Курт и, перехватив взгляд духовника, осекся. — Простите, отец. Просто сейчас — я удивился.