Он поглядел на страницы; рябили строчки: «Боливар дезертировал из Венесуэлы», «Боливар ни разу не был под пулями», «Боливар не выиграл ни одного сражения», «Объявив войну насмерть, Боливар подтвердил только свою кровожадность», «Освободить Колумбию от Освободителя!», «Боливар из зависти к славе Пиара убил его». Это были разные газеты за несколько дней; букет был полный. Он тихо задумался. Его большое, костистое, красивое и мужественное лицо со слегка нависшими скулами приняло суровое и спокойное выражение. Он поглаживал пальцем висок и смотрел в газету, не видя ни строк, ни слов.
Все это была откровенная клевета и гнусность. Газетчики, как обычно, перестарались, он не учил их этому. Если бы журналисты всегда писали лишь то, что надо, а не чуть больше, мир жил бы иначе. И заговор его против Боливара — тоже ложь. Он не устраивал заговора, он просто знал о нем и ему не препятствовал. И, морщась, даже кое в чем помог заговорщикам: давал деньги, называл даты. Он сам не знал, почему он морщился: ведь он уже отдал себе полный отчет во всем, он был уверен, что продолжение власти Боливара смерти подобно и для республики, и для самого Боливара. Он не хотел Боливару смерти, не знал всех планов этих бандитов и лишь не выразил никакого сомнения, что Боливара надо сместить. Однако вышло нелепо, глупо и стыдно. Что о нем думает сам Боливар? Нет, надо уезжать. После позовут — хорошо, не позовут — не надо. Он на деле не виноват — почти! — но он никому не позволит и думать, что он виноват. Нет, надо уехать. Если и править, то начинать в таком положении нельзя. Тут требуется другое.
Он встал, походил.
Все ясно; необходимо как можно быстрее уехать, а после — конечно же, будущее за ним.
Зачем же он медлит?
Зачем же?
Боливар, Боливар.
Он тихо поймал себя на мысли, что он хотел бы объясниться с Боливаром и что просто ему любопытно, какой он ныне, Боливар, что происходит с этим человеком.
В нем что-то новое. Или старое? Нет до конца покоя душе, пока он не раскусил Боливара, не понял его загадки, которая, несомненно, есть. Он и раньше это подозревал, а теперь видит.
Он, спокойно и твердо готовящийся когда-нибудь править своей страной, не мог уехать, не объяснив, не поняв Боливара и, таким образом, не поняв до конца своей земли. Он был уверен теперь, что это связано.
Он — последний из крупных противников их Боливара, их Освободителя. Он — противник и сотоварищ одновременно. Он нанес ему сильный удар — ведь нанес же все же? нанес, нанес — в тот момент, когда издыхающий лев бывает особенно дик и свиреп.
Отчего же Освободитель пощадил Сантандера? Зачем пощадил того, кто был ныне главным, кошмарным его сновидением?
И эти газеты, их безнаказанные вопли.
Каков он, Боливар? Кто он?
Я не могу уехать, не поняв это.
Не могу?
Нет, могу.
Не следует рисковать через меру.
Риск неизбежен, но никакой игры.
Никакой игры.
Приходит время его, Сантандера.
Надо уехать, а после — вернуться.
Не следует без нужды рисковать и дразнить Боливара. Пусть он с миром уйдет.
В эти годы стране никто не поможет, кроме него — Франсиско де Паула Сантандера.
Довольно рефлексии; надо еще проверить почту. Газеты следует прочитать по порядку и внимательно. Не следует забывать, что свобода печати, неловкая для властителей, имеет и свои преимущества; он должен освоить реальное положение здесь и в провинциях. К черту новости из Перу, Эквадора, Венесуэлы; нет, не до вас. Разбирайтесь там сами: Паэсы и прочие. Кстати, Паэс верховодит в Венесуэле; но черт с ним. Нет, не до вас. Меня занимает Новая Гранада, моя земля. Я назову ее просто Колумбией. Нет, пусть пока будет Новой Гранадой. А после уж назовут Колумбией. К черту ныне пышные имена, даже без слова «Великая»; нет, нам пока не до этого. Так, понятно. Врут они и при свободе печати; но все же за строчками ясно, что там на самом деле.
О боже, все же чрезмерно они шумят.
Эти отвратительные ставни, когда их делали?
* * *
Сопровождаемый двумя спутниками, бездумно глядящий под ноги, желтый, все время покашливающий и жестоко сутулый, весь ссохшийся и ушедший в землю, брел по дороге, обросшей с обеих сторон кустами можжевельника и альпийской розы, Освободитель Симон Боливар.
Изгнанный конгрессами из Венесуэлы, Перу, Эквадора, из Боготы, он имел возможность двинуть преданные ему армии — солдаты и многие генералы по-прежнему поклонялись ему — на эти мятежные города, презирающие и топчущие свободу; он мог оказать давление на конгресс Боготы, в котором на данный момент председательствовал верный и преданный Освободителю Сукре (именно он был одним из двоих, понуро шагавших по каменистой дороге вслед за своим кумиром, президентом и генералом); он мог дождаться, пока твердокаменный Урданета все подготовит с новым переворотом в новогранадском конгрессе и вновь предложит своему господу богу, Боливару, власть президента; он все это мог.
Но он ничего не сделал, и он уезжал из страны, из континентальной Америки, из своих владений; куда? и сам не знал.
Все не очень заботились о последнем обстоятельстве, ибо считали, что сохранение жизни и тихое бегство, изгнание — вовсе не худшая участь для такого цепкого ягуара, тигра, как «наш Боливар»; никто не сомневался, что за войну он скопил изрядное состояние.
На деле он не имел ничего, но никому не сказал об этом. Колумбийский конгресс, чтобы соблюсти приличия, назначил ему какую-то пенсию; на нее он и собирался жить (хотя конгресс не подозревал об этом, а Сукре с Мануэлитой — это она была третьей — были уверены, что пенсию не отдадут. Но даже они не знали, что у Боливара нет ни гроша).
Он начал войну молодым наследником богатейшего состояния мантуанской Венесуэлы; он двадцать лет возглавлял войну за свободу, и на двадцатый год он не имел ничего — кроме своей свободы.
Он шел, а Мануэлита и Сукре брели за ним, глядя в землю; вслед за Мануэлитой невозмутимо шагала маленькая пятнистая пума, обнюхивая колючки и камешки. Та выросла и ушла; эта новая. Сзади тащился возок, лошади Сукре и Мануэлы, привязанные к оглобле.
— Вам надо идти, — сказал, останавливаясь и обращаясь к ним, печальный Боливар.
Они образовали тесный и молчаливый кружок; все смотрели в землю.
— Симон, может, не нужно?
— Нет, нет, — быстро возразил он, и прежняя решительность, властность появилась в нем. — Нет, нет. Мы все обсудили. Ты после приедешь, иначе я останусь и дам себя заколоть этим, местным.
— Ну хорошо. Как хочешь, — испуганным и упавшим голосом сказала Мануэлита; и в скорбной и быстрой ее манере сквозило одно; как хочешь, лишь бы не рвалась незримая нить.
— Да и не хватит денег, — пробормотал он в сторону; они не расслышали, Мануэлита заторопилась:
— Что? Что?
— Ничего, — отвечал Боливар. — Не в этом дело, не в этом главное дело.
Они стояли; пора было прощаться. Сукре тоже сутулился, глядя в землю. Он чуть поглядывал в сторону, кривил рот, все молчал.
— Мне кажется, все мы видим друг друга в последний раз. Так, втроем, — задумчиво и спокойно проговорил Боливар. Никто не ответил. Они стояли; подъехал возок, возница на козлах молчал, похрапывали три лошади.
— Еще бы последнее усилие, — вдруг сказал Боливар, глядя куда-то в дымную даль кустов и окрестных скал. — Да, еще последнее и одно усилие. Я его сделаю, — вдруг закончил он пасмурно и решительно, и Мануэлита и Сукре одновременно слегка поежились, поглядев на него: было в его лице, в его взоре что-то особо-тоскливое и зовущее, и молчаливо-безумное.
— Я вновь отправляюсь вдаль. Вновь я один и свободен, — тем же потусторонним, задумчивым и загадочным голосом бормотал Боливар.
Они снова стояли, смотрели по сторонам, и никто не в силах был преступить черту. Чуть сопели кони.
Звереныш пумы вдруг начал хмуро и неуклюже тереться о ноги Мануэлиты.
Она подняла его на руки и, задумчиво гладя, незначаще и светло запела: