Наконец, Мальцев резко остановился, порывисто сел, сжал виски ладонями. Потом положил руки на колени, посмотрел в окно отсутствующим взглядом.
— Я нашел Валентина, Федя. Встретился с сынком. — Голос его задрожал, прервался. Мальцев сразу поник, сгорбился. Он низко опустил голову, закрыл глаза.
Прошло несколько минут, пока большим усилием воли он овладел собой и резко выпрямился в кресле. Широкой натруженной ладонью Михаил Дмитриевич провел по изборожденному морщинами лицу, как бы стремясь разгладить их. Стер две скупых слезинки, медленно сползавшие к усам.
Твердо, торжественно произнес, будто стоял над раскрытой могилой сына:
— Пусть будет тебе пухом родная русская земля! Спи спокойно, Валентин!
Мальцев поведал другу все, что случилось с ним в псковской деревне. Рассказывал он об этом так, словно речь вел не о себе, а о ком-то другом, за которым наблюдал со стороны там, в лесах Псковщины. Только имя сына не мог произнести спокойно…
Это было горе, которого ни в коем случае нельзя касаться словами утешения, как нельзя трогать открытую рану. Да и есть ли вообще слова, способные проникнуть в бездонную его глубину?
Силин отдавал себе в том ясный отчет. Он молча слушал Мальцева, мысленно преклоняясь перед мужеством друга.
Тот говорил и говорил о сыне. И выходило так, что жизнь Валентина продолжается, что нет и не будет ей конца, ибо нет и не может быть конца Родине, которую он отблагодарил самым дорогим, самым бесценным, чем только располагает каждый из нас.
Уже наступил вечер, когда они вышли на улицу. Силин хотел проводить Мальцева, пройтись с ним по городу, подышать вечерней прохладой.
Друзья — плечо к плечу — шагали молча, погрузившись каждый в свои думы. Потом Михаил Дмитриевич вдруг сказал:
— А ведь знаешь, Федя, мы часто произносим и пишем большие слова больших людей, не очень-то задумываясь над их значением.
— Ты о чем это, Миша?
— Да вот хотя бы такие: венец жизни — подвиг.
— Энгельс… Очень мудрые слова… Кто их не знает?
— Знать-то знают многие. И охотно ими пользуются. А все ли хорошо понимают глубокий смысл, который заложен в этих словах?
— Вполне согласен с тобой. Но, на мой взгляд, здесь нет ничего удивительного. Дело не в словах, а в поступках. Быть может, Валентин и не читал Энгельса, но он увенчал свою короткую жизнь подвигом. И еще каким! Да разве он один? Сколько юношей и девушек только Ленинграда сражались за Родину героями, жертвовали, когда требовалось, собой. Вот он тебе и смысл изречения Энгельса. Разве не так? Над теми, что пали, сверкает венец бессмертия. Им — вечная слава и вечное преклонение народа. Они, если хочешь, обладают высшим счастьем человека — счастьем жить вечно.
— Когда я сегодня слушал твой рассказ о Валентине, — продолжал после короткой паузы Силин, — мне на память приходили другие слова другого мыслителя. И я очень хорошо сознавал, насколько они справедливы: «У всякого человека есть своя история, а в истории — свои критические моменты; и о человеке можно безошибочно судить только смотря по тому, как он действовал и каким он является в эти моменты, когда на весах судьбы лежала его жизнь и честь, и счастье». Правда, хорошо сказано? А главное — правильно. И твой сын подтвердил это. Как же он может уйти из жизни?
— Да, Федя, жизнь таких, как Валентин, не может угаснуть в лучшем, глубоком понимании слова — бытие. Они будут всегда живыми, всегда среди нас. Верю: сын мой не уйдет от меня до конца моих дней.
— Горжусь твоим сыном и самим тобой, Михаил, — Силин нежно прижимал и гладил худой, острый локоть друга. — Горжусь Россией, народом, который поднялся всем скопом и пришел победителем в Берлин, как ты предсказывал, — вспомнил он их беседу на обледенелой лестнице в декабре сорок второго года. — Какое богатство и какая силища — ты и твой сын, его боевые друзья — партизаны, псковские крестьяне, которые помогали им, солдаты, прошагавшие от Волги до Шпрее через тысячи смертей, — словом весь наш народ-исполин! Он сметал и впредь сметет любого недруга. Он творил и еще сотворит неслыханные чудеса на нашей старой планете. Мы увидим это собственными глазами, Миша. Помяни мое слово.
Они долго бродили по шумным улицам родного города. Столько выстрадавший, совсем недавно весь в ранах и рубцах, Ленинград раскинулся сейчас под звездным балтийским небом полный жизни, энергии, движения. Будто никогда и не было здесь развороченных бомбами и снарядами зданий, залитых кровью трамвайных остановок, закостеневших троллейбусов среди гор снега и глыб льда, под оборванными проводами.
Неужели в кошмарном сне привиделось им все это — едкий дым пожарищ, окутавший древние гранитные здания; памятник Рентгену, поваленный на землю взрывной волной перед институтом его имени; наглухо забитые досками витрины магазинов; пешеходы, замертво падавшие от голода; глоток воды, ставший неоценимой драгоценностью; стужа, от которой негде укрыться, — все, что было повседневной действительностью вот здесь, на этих улицах и площадях.
Вспоминая пережитое, любовались они вновь обретенным величием, красотой и кипучим ритмом жизни.
Мальцев и Силин воспринимали вторично рожденный родной город, как это могут делать люди, не оставившие его в беде, пережившие вместе с ним самые тяжкие его невзгоды и испытания.
Так любуются и гордятся русской святыней смелые и сильные сыны Отечества. Они защищали его с оружием в руках, думая только о свободе и счастье Родины, сознавая, что без этого им нет и не может быть жизни.
Михаил Дмитриевич испытывал сложное чувство: тоска по сыну, безутешная боль невозместимой утраты переплелись с гордостью Валентином, чей подвиг, чье сердце сияют теперь в море огней над просторами страны.
* * *
Далеко за полночь, перед тем, как лечь в постель, Михаил Дмитриевич раскрыл потрепанную обложку своей походной записной книжки, перечитал строки о последнем свидании с сыном. И мысль подхватила его и мгновенно перенесла в псковские леса, к бесконечно дорогому холмику, укрытому цветами, ветвями хвои.
Он отыскал чистый листок. Задумался… Сердце стучало то лихорадочно быстро, то вдруг замедляло свой бег, и тогда кровь отливала от рук и ног, железные тиски сжимались в левой части груди. Долго, страшно долго не отпускали…
Что, неужели близок конец? Да, видать по всему, ему недолго осталось жить.
Человек, отличавшийся жизнерадостностью, не любивший и никогда не поддерживавший разговоров о неизбежности смерти, профессор Мальцев хорошо понимал, что теперь его ждет, и был готов с достоинством встретить неизбежное, определенное нам природой.
Михаил Дмитриевич терпеливо дождался, пока боль в сердце приутихла, собрался с мыслями и четким почерком написал:
«Вот мое самое большое желание и самая большая просьба ко всем, кому дорога будет моя последняя воля.
Пусть на могиле моего сына напишут слова: «Герой-партизан Валя Мальцев, ленинградец-школьник». Пусть памятник, который, я верю, воздвигнут в его честь, напоминает всем: когда советская молодежь сражается за свою Родину, за святую русскую землю, нет подвигов, которые были бы ей не по плечу».
Профессор встал, очень осторожно, чтобы не разбудить жену и дочь, подошел к окну, окинул взглядом море огней, переливающихся внизу, на широких, оживленных и в поздний час улицах.
Им, этим манящим огням, не было ни конца ни края. Прямыми и ломаными линиями уходили они в даль, заслоненную домами, смутными очертаниями дворцов и парков. Там, на горизонте, сливались с такими же мерцающими яркими точками, разбросанными по темному бархату неба. И нельзя было определить, где же кончаются фонари и где начинаются звезды.
Высоко ли над землей проплыли неразлучные огоньки, расположенные бок о бок, зеленый и красный? Самолета видно не было, только по движению этих приветливо мерцающих глазков, перед которыми как бы расступалась звездная россыпь, можно было проследить его полет. Спокойный и неторопливый полет мирного воздушного корабля. Кого он несет в себе? Курортников к лазоревым теплым волнам южного моря? Строителей, направляющихся поднимать испепеленные войной города, взорванные плотины, изуродованные памятники архитектуры? Геологов, которым нужно проникнуть в таинства несметных богатств под земным покровом?