Дятел перестал барабанить, холодало, смеркалось. Клочок неба надо мной стал красно-розовым. Солнце скрылось за елями. Прогноз не обманул. При этой мысли я вспомнила о приемнике в машине. Окно было до половины опущено, и я нажала маленькую черную кнопку. Чуть погодя услышала негромкий бессмысленный шум помех. Вчера, пока мы ехали, Луиза, к моему неудовольствию, слушала танцевальную музыку. Теперь я просто подскочила бы от радости, услышав несколько тактов этой музыки. Я вертела все ручки – только тихий далекий шелест, может, это шумел сам приемник. Уж тут бы мне и понять. Но не хотелось. Я уверила себя, что в приемнике за ночь что-то разладилось. Я крутила и вертела ручки, но из приемника не доносилось ничего, кроме шелеста помех.
Наконец я бросила это дело и вновь уселась на скамейку. Из дома вышел Лукс и положил голову мне на колени. Хотел, чтобы его приласкали. Я заговорила с ним, он внимательно слушал и, поскуливая, прижимался ко мне. Потом лизнул мне руку и нерешительно заколотил хвостом по земле. Нам обоим было страшно, и мы старались приободрить друг друга. Голос мой звучал чуждо и нереально, я зашептала, тогда он слился с журчаньем воды. Колодец еще часто будет пугать меня. С известного расстояния его плеск походит на беседу двух заспанных человеческих голосов. Но тогда я этого еще не знала. Сама того не замечая, перестала шептать. Мерзла в своем пальто и глядела, как сереет небо.
Наконец вернулась в дом и затопила печь. Потом заметила, что Лукс отправился ко входу в ущелье и замер там в ожидании. Через некоторое время повернулся и потрусил к дому, повесив голову. Это повторялось еще три или четыре вечера. Потом он, кажется, сдался; во всяком случае, больше он себя так не вел. Не знаю, то ли просто забыл, то ли на свой собачий лад быстрее, чем я, понял, в чем дело.
Я накормила его пловом и собачьими консервами и налила ему воды в плошку. Знала, что обычно его кормят только по утрам, но не хотелось есть одной. Потом заварила чаю и снова села к большому столу. В доме потеплело, керосиновая лампа бросала на темное дерево желтый свет.
Только теперь я заметила, как устала. Окончив трапезу, Лукс запрыгнул ко мне на лавку и долго внимательно на меня смотрел. Глаза у него красно-коричневые, теплые, чуть темнее шерсти. Белок вокруг радужки поблескивал голубовато и влажно. Я вдруг страшно обрадовалась, что Луиза прогнала собаку.
Отставив чашку в сторону, я налила воды в жестяной таз и вымылась, а потом легла, раз делать больше было нечего.
Ставни я закрыла и дверь заперла. Немного погодя Лукс спрыгнул с лавки, подошел и обнюхал мою руку. Потом пошел к двери, оттуда – к окну и вернулся к кровати. Я ласково заговорила с ним, и наконец, вздохнув почти по-человечьи, он забрался на свое место, под печку.
Лампа еще некоторое время горела, когда же я ее погасила, показалось, что в комнате темно, хоть глаз выколи. На самом же деле было вовсе не так темно. Догорающий огонь в печи бросал слабый мерцающий отсвет на пол, некоторое время спустя я смогла различить очертания лавки и стола. Я подумала, не принять ли одну из снотворных таблеток Гуго, но не решилась, боясь что-нибудь прослушать. Потом мне почудилось, что в тишине и темноте ночи страшная стена, чего доброго, придвигается все ближе и ближе. Но я слишком устала, чтобы бояться. Ноги все болели, я лежала, вытянувшись, на спине и от усталости не могла и головы повернуть. После всего, что случилось, надо быть готовой к скверной ночи. Едва успев об этом подумать, я уснула.
Мне ничего не снилось, и около шести, когда запели птицы, я проснулась отдохнувшей. Тут же обо всем вспомнила и в ужасе закрыла глаза, пытаясь снова нырнуть в сон. Безуспешно, разумеется. Хоть я не шелохнулась, Лукс понял, что я не сплю, и подошел к кровати, чтобы поздороваться радостным повизгиванием. Тут я встала, открыла ставни и выпустила Лукса. Было очень холодно, небо – бледно-голубое, кусты блестят росой. Занимался сияющий день.
Неожиданно я поняла, что пережить такой сияющий майский день совершенно невозможно. Зная одновременно, что пережить придется, все пути отступления мне заказаны. Нужно только сохранять спокойствие и просто перетерпеть. Это был не первый такой день в моей жизни. Чем меньше упираться, тем будет легче. Вчерашнее отупение прошло, я могла ясно мыслить, насколько я вообще в состоянии ясно мыслить, но стоило моим мыслям добраться до стены, как они словно натыкались на холодное, гладкое и совершенно неодолимое препятствие. О стене лучше не думать.
Я надела халат и тапочки, перешла через сырую дорогу к машине и включила радио. Тихий пустой шелест; он звучал так нечеловечески, что я тут же выключила приемник.
В то, что он сломался, я больше не верила. В холодной ясности утра верить в это было абсолютно невозможно.
Не помню, что я делала тем утром. Знаю только, что некоторое время неподвижно стояла возле машины, пока меня не привела в себя роса, насквозь промочившая тонкие тапки.
Вероятно, потом было настолько скверно, что я должна была забыть об этом. А может, я просто впала в прострацию. Не помню. Пришла в себя около двух часов пополудни, когда мы с Луксом шли ущельем.
Впервые ущелье показалось мне не очаровательно-романтичным, а просто сырым и мрачным. Оно и в разгар лета такое, солнечные лучи никогда не достигают его дна. После ливней из убежищ под камнями выползают огненные саламандры. Позже, летом, я их несколько раз видела. Их там целая куча. Иногда мне встречалось по десять-пятнадцать саламандр на день: великолепные создания в черных и красных пятнах, они всегда напоминают мне цветы, тигровые лилии или настурции, а не своих скромных серо-зеленых родственниц-ящериц. Я ни за что не дотронусь до саламандры, а ящериц люблю брать в руки.
Тогда, второго мая, я их не видела. Дождя же не было, да я пока и вообще не знала, что они там водятся. Я торопилась вперед, чтобы выбраться из сырого зеленого сумрака. На этот раз снарядилась лучше: горные ботинки, брюки до колен и теплая куртка. Пальто вчера только мешало: когда я прокладывала границу, полы волочились по земле. Взяла еще бинокль Гуго, рюкзак с бутербродами и какао в термосе.
Кроме маленького ножичка (карандаши точить), при мне был еще острый складной нож Гуго. Он совсем ни к чему, срезать ветки им слишком опасно, порежешься – и все. Но, не признаваясь в том себе самой, я прихватила нож для самозащиты. Это такая вещь, что внушает чувство ложной безопасности. Потом я часто забывала его дома. С тех пор как погиб Лукс, он снова всегда при мне. Уж теперь-то я очень хорошо знаю – зачем, и не внушаю себе, что беру его для срезания ореховых веток. Конечно же, стена была на прежнем месте и вовсе не придвинулась ближе к охотничьему домику, как я навоображала вечером. Отодвинуться она тоже не отодвинулась, да этого я от нее и не ждала. Ручей достиг прежнего уровня, ему явно не составило труда пробиться сквозь мягкую породу. Я перешла его, прыгая с камня на камень, и пошла вдоль игрушечной границы к наблюдательному пункту у лиственниц. Там наломала свежих веток и принялась обозначать стену дальше.
Утомительное же занятие, скоро от ходьбы внаклонку заболела спина. Но меня словно заклинило на том, что нужно продолжать, сколько удастся. Такие мысли успокаивали и вносили в огромный страшный сумбур, обрушившийся на меня, намек на порядок. Такого, как стена, просто не должно быть. То, что я обозначала ее зелеными ветками, стало первой попыткой поставить ее на место, раз уж она тут.
Мой путь вел через две горные лужайки, молодой ельник и густой малинник. Пекло солнце, кровоточили руки, исцарапанные шипами и камнями. Прутики, само собой, годились только на открытых местах, в кустах нужны были настоящие жерди; кое-где я делала также ножом зарубки на деревьях около стены. Все это очень задерживало, вперед я продвигалась крайне медленно.
Со склона, где рос малинник, было видно почти всю долину. В бинокль я разглядела все очень ясно и четко. Перед домиком тележника на солнце неподвижно сидела женщина. Лица видно не было, она опустила голову и как будто спала. Я смотрела так долго, что на глаза навернулись слезы, краски и контуры расплылись. Поперек порога неподвижно лежала овчарка, положив голову на лапы.