— Вот новость. Дильбар, ты посмотри, что папа сделал, — сказал он сестренке.
Задний полутемный угол кузницы, где прежде валялась одна голая циновка, на которую иногда отец ложился на полчасика вздремнуть, сейчас был отгорожен циновками наглухо, и в кузнице от этого стало светлее, уютнее. Рустам хотел заглянуть сквозь щель циновки, но она неожиданно приподнялась, и в кузницу, согнувшись, вошел отец.
— Ой, папа! — радостно вырвалось у Рустама. — Где ты был? Разве тут есть ход? Ты сделал себе комнату?
— Послушай, — строго перебил его Курбан, — ты уже большой мальчик. Тебе весной минуло десять лет. Идет одиннадцатый. Разве ты забыл, что я тебе сказал вчера?
— Нет, папа… Но я думал…
— Забирай Дильбар, и марш домой! — снова прервав его, сказал отец.
Мальчик ушел озадаченный и недоумевающий пуще прежнего. Как только он свернул с дороги на узкую тропинку, ведущую к дому, Курбан быстро достал из колодца ведро воды, наполнил ею чугунный кумган с высоким носиком и снова, пройдя через кузницу, куда-то исчез.
Солнце спряталось за горизонт, и зеленые камыши вокруг Безымянного кургана, все ближе, казалось, подступающие к дороге, стали синими. В этот час серые голосистые птицы — камышовки, похожие на перепелов, в хоре с лягушиным царством поднимали такой оглушительный базар вокруг, что из-за этого гвалта в кузнице иной раз нельзя было услышать с дороги стук копыт. Вернувшись немного погодя в кузницу тем же ходом, Курбан похолодел и обмер. У колодца фыркали, звенели уздечками лошади, разговаривали два солдата.
— Эх, хороша водичка! — сказал один. — Как из родника. Даже черемухой пахнет.
— Надо во фляги набрать. А то когда еще до города-то доедем, — отозвался другой.
— Я так думаю: этих самых саперов надо сейчас в поездах искать, — опять сказал первый. — Разве они станут кружить здесь, окрест Ташкента?! Они, должно быть, хвосты в зубы да и давай бог ноги.
— Да ведь сказывают, что двадцать два человеке убежали, а девятнадцать уже изловили. Только вот трое остались.
Курбан вышел из кузницы с веником в руках, приложил левую руку к сердцу, приветливо сказал:
— Ассалам алейкум! Добро пожаловать!
— Здравствуй! — дружелюбно отозвались солдаты. — А где же ты был, мастер, когда мы подъехали?
Курбан широко улыбнулся, покачал отрицательно головой, показал па язык.
— Не понимаешь? Языка не знаешь?
Курбан пожал плечами, продолжая улыбаться.
Низенький худощавый солдат поглядел на него внимательно и вдруг спросил его на чистейшем узбекском языке:
— Тебя почему не было, когда мы подъехали?
— А-а, оказывается, вы тоже немного мусульмане, — радостно, но уже серьезно, сказал Курбан. — Знаете наш язык. Это как музыка для уха мусульманина, если русский человек разговаривает с ним на узбекском языке. Конечно, конечно. Я должен был встретить вас. Но… что поделаешь. Съел дыню и напился холодной воды. Теперь приходится отсиживаться в камышах.
— Мусульманин, как же ты не знаешь?.. Дыня — и холодная вода. Разве можно?!
— Забыл. Как мальчишка, забыл. Да ведь день-деньской все стоишь у горна.
— Поехали, Тазетдинов. Хватит тебе с ним болтать, — сказал другой солдат.
— Погоди, Прохоров, сейчас, — сказал Тазетдинов и опять спросил Курбана по-узбекски — А скажи-ка, мастер, ты кроме нас никаких солдат здесь больше не видел?
— Нет. Солдат не было. Не видел, — сказал Курбан, покачав головой.
— Поехали, Тазетдинов, поехали, — опять заторопил Прохоров. — До Ташкента-то ведь еще верст пятнадцать скакать. И что ты к нему привязался. Сказал же нам этот Брутков в Ореховке, что они спрашивали, в какой стороне станция. Поехали. А то скоро стемнеет.
Но Тазетдинов теперь уже словно не слышал Прохорова и не отвечал ему. Он вошел в кузницу, постоял, осматриваясь в полутемноте.
— Живешь далеко? — спросил Тазетдинов Курбана.
— Рядом. Вон тропинка, — радостно отозвался Курбан. — Пойдемте. Гостями будете. А можно и переночевать. Пойдемте. Чаем напою. Дыня есть, лепешка. Пойдемте. А?..
Курбан взял лошадей под уздцы, вывел их на дорогу.
— Если уж искать, так скорее надо было в Ореховке, либо в Уразаевке каждый дом обшаривать, — не унимался Прохоров. — Зачем они пойдут к узбеку, если он русского языка не знает. Он их в два счета выдаст, если даже и не захочет.
— Стой, — сказал Тазетдинов Курбану, — мы поедем домой.
— Зачем передумали? — огорчился Курбан. — Утром бы уехали. На рассвете. А сейчас чайку бы попили. Отдохнули от седла-то.
Но солдаты решительно взяли у него из рук поводья, вскочили на лошадей.
— Да хоть бы этих троих не нашли, — негромко вдруг сказал Тазетдинов Прохорову, разбирая поводья. — Хоть бы в самом деле уехали, что ли, куда-нибудь.
— Не найдут, — с уверенностью ответил Прохоров. — Мир не без добрых людей. Верно, кузнец?
Курбан улыбался непонимающе.
— Ну, до свиданья, — сказал ему Прохоров.
— Хайр, — попрощался и Тазетдинов.
— Счастливой дороги, — напутствовал их Курбан.
Он долго стоял у дороги, слушал, как быстро удалялся, стихал цокот копыт. Потом глубоко, с облегчением вздохнул и пошел опять в кузницу, хотя там уже было совсем темно.
7
В эти летние душные ночи спать в мазанке было невозможно. Тозагюль стелила постель за порогом, возле самой двери, на земле: сначала циновку, потом кошму и большое ватное одеяло, которое выстегала сама; Курбану под голову — сложенный вдвое халат, себе и ребятишкам — по подушке.
Конечно, подушки — это большая роскошь, и не имела бы их Тозагюль никогда, если б не Надежда Сергеевна Малясова. Уезжая в прошлом году в Петербург, она подарила ей подушки. Но вот уж недели две, как исчез и халат, и подушки, и одеяло. Теперь все спали на кошме, не подкладывая ничего под голову.
— Тозагюль, — шепотом позвал Курбан.
— Что?
— Ты не спишь?
— Нет… Я ждала тебя.
Да, он стал приходить из кузницы поздно, иной раз даже перед самым рассветом, но всегда так тихо, неслышно ложился рядом, что Тозагюль путалась. Она ловила ухом каждый шорох, каждый треск камышинки. Но временами сон, легкий, чуткий, как у птички, все-таки одолевал ее. Она поднимала голову и вдруг видела, что Курбан уже лежал рядом, подложив под голову свой большой кулак.
Пошептавшись с Курбаном. Тозагюль, наконец, легко и глубоко вздыхала, повертывалась набок, лицом к нему, либо к детям, и засыпала крепким счастливым сном.
— Понимаешь… — прошептал Курбан, и опять долго молчал, словно прислушивался к чему-то. — Чувалов и Ковальчук ушли.
— Как? Совсем?
— Совсем. Сказали, нельзя им больше оставаться. Их где-то ждут.
— Пошли им аллах удачи!
— Кто теперь будет раненого перевязывать?
— А разве эта женщина… Ягелло… Маргарита… больше не приедет к нему?..
— Приедет. Но она не может ездить часто. Это могут заметить.
— Как же быть, Курбан?
— Не знаю. Здесь нужны женские руки.
Над самой головой у них упала звезда, закатилась куда-то во тьму. Тозагюль подождала, пока погаснет золотой след от звезды, потом опять шепотом спросила:
— Курбан, ты говоришь про мои руки?
— Не знаю.
Он чуточку подождал, не добавит ли она еще что-нибудь, потом сказал не то с раздражением, не то с оттенком отчаяния:
— А что же делать?! Ну скажи, что делать?
— Конечно, помочь такому человеку, значит, угодить аллаху, но ведь я… женщина, Курбан. За это он же, аллах, и накажет меня…
Курбан молчал. Звезды над головой у них стали падать все чаще.
— Аллах, аллах!.. — с раздражением сказал Курбан. — Ну… а если надо?! Понимаешь, надо.
— Нет, Курбан. Нет.
— А как же теперь?
— Не знаю. Надо подождать Ягелло…
— Ну ладно, ничего… спи. Я, может, сам как-нибудь или вот Рустаму велю…
— Ты что, Курбан?
— А что?
Он ведь маленький.
— Он мужчина.
— Но ведь он ничего не знает о них… И не видел даже этого Петра…