— Попало вам? — спросил он, не отвечая.
— Да было дело, — неохотно ответил Ата, помолчал и вдруг горячо заговорил, полуобернувшись и пытаясь разглядеть выражение лица собеседника, понять, как тот реагирует: — Разве ж меня это беспокоит! Не о том заботы. Мы, строители, к выговорам привыкли. Я вот все думаю… И горько на душе, и обидно, и стыдно за себя. Может, в самом деле очерствел, перестал красоту замечать?.. Да нет, — сразу же отбросил он эту мысль, — и это не так. Тут другое. Я ведь пустыню люблю, как иные лес любят, луга, речку или море — у каждого свое, а у меня — пески. Рассвет люблю в пустыне встречать — волнение охватывает каждый раз, как будто впервые такое вижу. Но моя любовь к пустыне не такая, как у Гельдыева, учителя этого. Я для своего удовольствия люблю, потому что радость приносит, а он еще и боль ее чувствует, сострадание к ней имеет, защитить ее готов — и защищает, страдания ее облегчает, врачует как может. Вот ведь в чем дело. Понимаете?
— Более или менее, — улыбнулся его горячности Назаров.
А тот улыбку в его голосе уловил и еще жарче продолжал, — может быть, улыбка эта ему усмешкой показалась:
— Но это же так важно! Я раньше, до встречи с Гельдыевым, думал о себе: вот какой молодец, великое и благородное дело делаю, обводняю пустыню… — Уловив движение Марата, предотвращая вопрос или возражение, поспешно взял его под руку: — Подождите, не сбивайте меня. Я знаю: действительно великое и действительно благородное дело. Но как я его делаю — вот в чем вопрос! Гельдыев же прав — дальше своего носа, то есть дальше своего конкретного дела, ничего не вижу, не знаю и знать не хочу. Да, не хочу знать, мне собственных забот хватает — у меня план, у меня техника, у меня люди, успевай крутиться, некогда мне еще и вопросами экологии заниматься. Есть люди, которым за это зарплату платят, вот пусть они и занимаются! Ведь так рассуждаем, так, не спорьте. Не умеем мы сопрягать интересы своего предприятия и интересы природы, не умеем. А в итоге? В конечном итоге не умеем сопрягать интересы своего конкретного дела и интересы государства, народа.
— Это, пожалуй… максимализм, — теперь уже явно усмехнулся Назаров. — Как раз важно, чтобы каждый честно делал свое дело, вот тогда…
— Вы так думаете? — внезапно остановившись, пытливо вгляделся в него Ата, но ответа дожидаться не стал, подтолкнул вперед и на ходу заговорил уже спокойно, раздумчиво: — Может быть, максимализм тут даже на пользу. Давай порассуждаем вместе… Я… вернее мы своей работе подчиняем все, ни с чем не считаемся, у нас все средства хороши, лишь бы срок, лишь бы план дать, а лучше перевыполнить — тогда и премии, и почет. Славу и деньги все любят, чего тут скрывать. Вы вот как к славе относитесь?
— Как сказал поэт Виктор Гусев, слава приходит к нам между делом, если дело достойно ее, — снова не смог сдержать улыбку Марат.
— Значит, все правильно, — сразу же подхватил Ата. — Раз переходящее знамя дают, на совещаниях хвалят, выходит, дело достойно славы. А если приглядеться повнимательнее? В пустыне издревле так: где вода — там жизнь. А у нас страшный парадокс: чем больше воды, тем меньше растительности. Да, да! Вы поезжайте, посмотрите. Если колодец маловодный, вокруг него овцы еще могут корм себе отыскать, а где воды вдоволь — там мертвая зона, все вытоптано, вытравлено, идет активный процесс обарханивания. А вдоль водоводов что делается! На пять километров по обе стороны травники живой не сыщешь, голый песок. Гонят вдоль трубы и колхозные отары, и личный скот, находятся мудрецы — дыру пробьют — вода прямо в рот льется… и в песок уходит. А на мокром месте все равно ничего не вырастает — так земля копытами измолочена.
— Что ж, выходит, Пэттисон прав? — уловив паузу, осторожно спросил Назаров.
— Нет, конечно, — устало, точно на свою исповедь потратил все силы, ответил Ата. — Пески нас не засыпят, мы не Австралия. Вооружены против пустыни хорошо. Может быть, даже слишком хорошо, — с затаенной болью добавил он. — И осознав свое могущество, подчас стали забывать, что сами мы, люди, — всего лишь частица природы. Я на днях за город поехал на холмы. Глянул оттуда — пустыня далеко, еле видна, и так мне тревожно стало… Сначала не разобрался в чем дело, а потом понял: мы же отдаляемся от пустыни, теряем ее, даже работая в самом ее сердце. Придет время, когда нам нечего будет показать в Каракумах своим детям, кроме рукотворных творений своих.
— Мы уже сейчас показываем эти творения с гордостью, — не понял его Марат. — Разве эта гордость незаконна?
— Законна, — совсем уже тихо, со вздохом согласился Ата. — Но показываем мы только то, что создаем. А вот то, что разрушаем при этом… в лучшем случае стараемся не замечать.
Ата замолчал, и они пошли молча.
Прохожих почти не было, только на скамеечках возле подъездов сидели кое-где люди, в одном месте играли в нарды, и долго было слышно, как стучат кости.
— Вы спросили, не собираюсь ли я писать об этом в газету, — проговорил наконец Назаров. — А я ведь из газеты ушел. Сегодня как раз редактор подписал мое заявление.
— Правда? — не удивленно, а скорее разочарованно отозвался Казаков.
Марату хотелось, чтобы Ата стал расспрашивать его, а он бы рассказал, как устал, что годы уже не те и здоровье, пора и на спокойную работу, и чтобы тот посочувствовал ему, но Казаков ничего больше не сказал, и он произнес, словно извиняясь:
— Так вот…
Ата не спросил даже, куда переходит Назаров, видно, ему не интересно было, и это вызвало у Марата обидное чувство.
— Газета, она, знаете… — начал он, по замолчал, поняв, что нелепо оправдываться, да и почему, собственно, нужно оправдываться. Что он, совершил что-то предосудительное.
— А я думал, вы мне во всем этом поможете, — вздохнул Ата. — Если бы газета взялась…
«Знал бы ты о Севкиной статье», — подумал Назаров и, досадуя на себя, сказал:
— Там, кроме меня, есть кому взяться.
— Это конечно, — огорченно согласился Ата. — Но мне казалось, вы к этому делу неравнодушны.
В ответ Марат только плечами пожал. Ата не мог в темноте увидеть этого жеста, но почувствовал или догадался о нем и опять вздохнул. Все-таки очень наболело в нем то, о чем затеял он поздний разговор, и он не сдержался, сделал еще одно признание, наперед зная, что говорит это зря:
— Я совсем голову потерял, не знаю, что предпринять. Какая-то ломка в представлениях нужна, но как подступиться…
Снова ничего не ответил ему Марат, и молчание их стало вдруг тягостным.
— Вы извините, я не решился снова предложить вам свою «Яву», — сказал Казаков, и это прозвучало как намек, что пора прощаться. — Вам далеко до дому?
— Теперь ужо близко, спасибо, — с облегчением ответил Назаров. — И за письмо спасибо. Хотя если честно, сам не знаю, зачем оно мне… такое.
Они пожали друг другу руки и расстались без недавнего радушия.
Марат пошел своей дорогой с тяжелым сердцем. Не сделав и десятка шагов, мучимый сознанием вины перед Казаковым, он не выдержал, остановился и посмотрел назад. Ата уходил неторопливо, закинув рука за спину. Шаги его гулко раздавались в ночной тишине. «Это же навсегда, — подумал Марат с внезапной тоской. — Уйдет, и мне уже никогда не бывать в их доме, не вернуть его расположения».
Сердце сжалось, и он пошел, почти побежал следом.
— Ата! Постойте, Ата!
Тот оглянулся недоуменно, подождал молча, навстречу не пошел и ни о чем не спросил.
— Ата, — взволнованно проговорил Назаров, тяжело дыша от короткой пробежки, — я не хотел, чтобы вы плохо думали обо мне. Я не потому отказываюсь, что не хочу вас поддержать… и не отказываюсь вовсе… У меня теперь будет много свободного времени, и я смогу писать о чем хочу. А газетную работу бросаю — не по мне стала. Вот пробежал несколько шагов — и одышка. А корреспондента, говорят, ноги кормят. Это кто не знает, тому кажется, что журналистская работа в газете нечто легкое: пришел, собрал материал, написал… А в редакции вечная спешка, нервотрепка… Если я ввяжусь в эту историю, мне не вырваться из газеты, тут ведь одной статьей не отделаешься, надо с головой влезть… Да, меня взволновало то, что вы говорили, я только вида не подавал. Но не потяну я такую тему, физически не потяну. Вы уж не судите строго, не думайте…