Если бы меня спросили, когда последний раз приходилось быть в музее, я бы ответить не смог. К своему стыду, конечно. В чем тут дело – сказать трудно. Наверное, не только в занятости и нехватке времени. Тогда в чем? Разобраться в этом я не успел: хотя музей был еще закрыт для посетителей, меня беспрепятственно пропустили внутрь. «Преимущества нашей профессии», – подумал я и, как оказалось, ошибся. Причина была в другом: фамилию профессора здесь хорошо знали. Сотрудница, впустившая меня, справившись о цели визита, отнеслась ко мне с подчеркнутой любезностью и без лишних слов проводила к директорскому кабинету.
На директора фамилия профессора возымела то же магическое действие. Он сказал, что очень рад, что много слышал о Вышемирском, что у них ценят его доброе отношение к музею, давно ждут от него вестей («Интересно, каких?») и что лучше всего по этому вопросу переговорить с Маркиным Олегом Станиславовичем – научным сотрудником музея.
Маркин оказался аккуратным, чрезвычайно подвижным, сухощавым старичком с небольшой подстриженной клинышком бородкой. Я был уверен, что старичков с такой внешностью сейчас можно увидеть только на старинных фото или в кино. Выходит, нет.
Узнав о случившемся, он засуетился, заахал, схватился за сердце, чуть было не расплакался, но тут же отвлекся и потащил меня смотреть музей. «С этаким темпераментом впору работать в оперетте, а не в музее», – подумал я и, как это часто бывает, когда берешься судить о малознакомом человеке, ошибся. Новость задела его сильней, чем показалось сначала. На полпути к просмотровому залу Маркин неожиданно замешкался, остановился и рухнул на стул.
– Умер, Иван Матвеевич умер! – прошептал он и не меньше пяти минут неподвижно сидел, закрыв глаза и не обращая внимания на хлопотавших вокруг него сотрудниц музея. Усмотрев во мне виновника происшествия, они кидали в мою сторону хмурые, неодобрительные взгляды, что привело меня в известное смущение.
Еще через четверть часа, проявив свою чудесную способность легко переходить из одного состояния в другое, Маркин уже вел меня по улице, оживленно рассказывая о Вышемирских. Иногда он забегал вперед на полшага и для убедительности хватал меня за руку.
– Что это был за человек! Знали бы вы, что был за человек. И жена его, покойница, скажу я вам, женщина была! Сейчас таких на пальцах одной руки перечтешь. Да что на пальцах. Нет таких!
Я не перебивал Маркина, хотя не совсем понимал, зачем он рассказывает о жене, когда его спрашивают о муже.
– Я с детства ее знал, еще до знакомства с Иван Матвеевичем. Да-да. До знакомства. Какая она была девушка! Мы на одной улице жили. По соседству. Бывало, гуляем с ней вечером – прохожие оглядываются. Не верите? Честное слово! Неописуемой красоты девушка была. Елизавета Максимовна Сомова – это ее девичья фамилия. А в те времена ее называли просто Лиза… Я ведь, грешным делом, ухаживал за ней. Теперь в этом можно признаться. Да что ухаживал, я, знаете ли, любил ее. Чистой юношеской любовью. Сейчас так не любят!
Мы шли по узкому, покрытому брусчаткой переулку. Сколько видел глаз, он был застроен старыми, преимущественно двух-и трехэтажными домами. Темные крыши со шпилями, лепные окна, глубокие подъезды, на истертых ступеньках которых грелись кошки всех мастей и расцветок, – все это как-то неуловимо перекликалось с тем временем, о котором рассказывал Маркин.
– Лиза училась в художественном училище, и я каждый вечер встречал ее после занятий. Распахивалась тяжелая дверь, она выходила, и в мире всякий раз случалось маленькое чудо – он становился прекрасней. Мы шли по пустым темным улицам. Я нес ее этюдник и чувствовал себя самым счастливым человеком в городе. У дома мы прощались. Не поверите, я ведь ее даже под руку не брал, не говоря уж о поцелуях… Господи, сколько лет-то прошло, страшно подумать. Цветы дарил. И какие! Каждый день рождения. И до замужества и после…
Он остановился, цепко схватил меня под локоть и заглянул в лицо, словно хотел убедиться, внимательно ли я его слушаю.
– …Каждый год! Двадцать пятого сентября приносил ей букет желтых роз. – Он отпустил мою руку, и мы двинулись дальше. – После замужества, правда, я посылал ей цветы домой. Вез записки. Без ничего. Просто букет. И она знала, от кого. Иван Матвеевич тоже знал, от кого цветы. Знал, что от Маркина. Но не возражал. Уважал мое чувство… Вот ведь какие чувства имели место в наше время. Если любовь, то на всю жизнь. Тринадцать лет, как она умерла, а я все ношу цветы. На кладбище. Мы с Иваном Матвеевичем там и встречались. Каждый год. Двадцать пятого сентября. Он приходил в шесть вечера, а я немного позже. Постоим. Помолчим. И разойдемся… И сегодня встретились бы, если б не…
Я побоялся, что ему снова станет плохо, но Олег Станиславович только замедлил шаги.
– Да-а-а, – протянул он. – И сегодня должны были встретиться. Перед вашим приходом я как раз собирался сходить на рынок. В обеденный перерыв. За цветами. Сейчас их много, но хорошие найти трудно. Особенно желтые. И чтобы на лепестках капли воды дрожали. – Некоторое время он шел молча, погруженный в свои мысли. – Стройная, милая девочка с грустными глазами. Куда она ушла? Куда уйдем мы все? Умер Иван Матвеевич. – Он запрокинул голову вверх. – Очередь, кажется, за мной. И не хочется, да что поделаешь. Жизнь коротка, а годы идут. Идут годы, Владимир Николаевич. – Маркин глубоко вздохнул. – Вы не знаете, когда похороны?
– Завтра, в четыре.
– Цветы я все-таки куплю. Два букета: Елизавете Максимовне и Ивану Матвеевичу… Простите, на чем я остановился?
– Вы говорили, что после замужества Елизаветы Максимовны не виделись с Вышемирским, – наобум ответил я.
– Почему не виделся? Виделся. Но редко. – Он пошел как-то бочком, одновременно заглядывая мне в лицо. – Зачем? Зачем, спрашивается, мне было ходить к ним? Глаза мозолить? Себя расстраивать? Я ведь так и не женился, Владимир Николаевич. Так холостым и хожу. Один раз родился, один раз любил и один раз умру.
– Ну, зачем же так мрачно, Олег Станиславович?
– А что, вам известен какой-нибудь другой исход человеческой жизни? – Маркин усмехнулся в бородку. – Нет другого… – И, продолжая свою мысль, зачастил: – Я, знаете ли, человек старых правил, Владимир Николаевич. Не поймите меня превратно. На жизнь я не жалуюсь. Но тогда… Сто лет прошло, а помню: как только на нашем с Лизой горизонте появился Иван Матвеевич, я понял – моя карта бита. Треугольник – древнейшая, так сказать, из фигур. Если бы не он, Лиза, пожалуй, со временем вышла бы за меня…
Мы дошли до перекрестка. Узкая, патриархально узкая улочка пересекалась здесь с широким и шумным проспектом.
– Нам направо, Олег Станиславович, – напомнил я. – Там остановка автобуса.
– А что, если еще одну остановку пешком, а? Не против?
Я не возражал. Тем более, что мой спутник, судя по всему, не собирался идти молча, а друг семьи, как показывает практика, не всегда объективный, но зато интересный свидетель.
– Иван Матвеевич, конечно, очень переживал смерть жены. – Маркин снова доверительно взял меня под руку. – Места себе не находил. Не поверите, но длилось это долгие годы. Характер у него всегда был не из легких. Тяжелый характер. Требовательный, своенравный, жесткий. Но в житейских вопросах он оставался ребенком. Лиза имела на него огромное влияние. Фактически главой семьи была она. Все держалось на ней. Насколько я знаю, Ивана Матвеевича, кроме работы, ничто и никто не интересовал. Исключением была только сама Лиза. – Задумчиво потеребив бородку, он энергично взмахнул рукой. – Со стороны, знаете ли, может быть, и красиво, как в романах. А присмотришься – проза жизни. Все в доме было устроено так, чтобы Иван Матвеевич мог спокойно работать. Начиная с домашних шлепанцев и кончая рассчитанной до минуты подачей еды. Как она выдерживала такую нагрузку – не представляю… Впрочем, каждый выбирает то, что ему больше нравится. Она не жаловалась никогда. Только изредка у нее становились такие грустные-грустные глаза.