Россия больна именно этой болезнью. У нее атрофирована эмпатия.
Зато у нас очень любят выстраивать разнообразные теории и транслировать всяческие мифологемы, оправдывающие абсолютное бездушие. И обвинять при этом в бездушии «бездуховный Запад». Эвтаназия невозможна, поскольку жизнь человеческая принадлежит богу… Эвтаназия невозможна, поскольку вдруг больной потом передумает? Пусть уж лучше помучается… Эвтаназия невозможна, поскольку будут какие-нибудь злоупотребления!.. А вдруг произойдет чудо, и больной в терминальной стадии, когда начались предсмертные боли, неожиданно выздоровеет? Пока таких случаев не было, но вдруг!..
Они не слышат криков. Они развивают теории. И поносят «жестокий к людям Запад, где все думают только о деньгах, а о людях не заботятся».
Действительно не заботятся. Вот Швейцария. Горы. Висит табличка на нескольких языках: «Осторожно! Впереди пропасть».
– Почему перила не поставили? – возмущается инфантильный русский турист. – А вдруг кто-нибудь пойдет и свалится?
– Зачем же он пойдет, если табличка написана? Взрослому человеку достаточно предупреждения, – отвечают «руссо туристу». – Взрослый человек сам за себя отвечает. Хочет – пусть рискует, он предупрежден.
– Так нельзя, – упирается русский, не привыкший к подобной степени свободы и самостоятельности. – А вдруг человек дурак? Дураков-то полно! Я, допустим, не пойду, но другой непременно попрётся и упадет. Надо ставить перила, надо ограждать… Не заботитесь вы о людях! У нас в России все по-другому!
Это правда. У нас все рассчитано на дураков. На инфантов, которых нужно хватать за руку и оттаскивать от пропасти. Которым нельзя доверять. По опросам, 70 % россиян не доверяют друг другу, полагая окружающих опасными и глупыми. Такого показателя нет больше нигде в мире! Отчасти это недоверие к согражданам распространяется и на самих оценивающих, то есть на себя: «Нельзя давать нашим людям оружие! А вдруг я кого-нибудь убью?!»
При этом когда в «не заботящейся о людях», «бездуховной» Швейцарии церковь инициировала всенародный референдум об отмене эвтаназии и «смертельного туризма», швейцарцы законопроект о запрете того и другого прокатили. В этой стране эвтаназия узаконена давно. И потому в Швейцарию стремятся люди из тех стран, где она пока еще вне закона. Это и называют «смертельным туризмом» – когда люди едут, чтобы не вернуться, взяв билет в одну сторону. Едут, чтобы культурно умереть, а не вышибать себе мозги на стену из двустволки, будучи не в силах терпеть боль. Так вот, люди идеи – церковники, которым наплевать на чужие страдания, решили положить конец гуманной практике эвтаназии. Их законопроект был вынесен на всенародное обсуждение и, как известно, провален. Потому что швейцарцы полагают: каждый сам вправе распоряжаться своей жизнью – без оглядки на церковь, чиновников, партию и правительство. И еще они слышат крики боли. А у нас в духовной и «встающей с колен» России очень любят поговорить о боге и прочих абстрактных идеях. При этом совершенно не замечая конкретной боли конкретных людей.
Почему мы такие?
Почему Тойнби[1] назвал русскую историю «абортированной культурой»? Почему социолог, доктор философских наук, директор Аналитического центра Юрия Левады Лев Гудков с ним согласился, сказав, что в России происходит «периодический сброс сложностей социального устройства и редукция социальных систем и самого человека к более простым и архаическим моделям»? Почему публицист Илья Мильштейн в порыве публицистического прозрения написал, что Россия все время «выламывается из самой себя и из собственной истории»?..
Многие исследователи смутно догадываются, что корни наших сегодняшних ментальных бед в недавнем тоталитарном прошлом. Но в чем корни наших вчерашних и позавчерашних бед? Ведь история Россия – такая ломаная-переломаная – началась не вчера! Такое ощущение, что единственный закон истории России – постоянно взламывать, не соблюдать законы исторического развития, которым подчиняются другие страны. Поэтому там строят сооружения (в широком смысле этого слова), а у нас хотят строить сооружения, а получаются каждый раз макеты…
Социолог Анна Шор-Чудновская пишет: «О российском обществе трудно сказать что-то более точное и правдоподобное, чем то, что оно – "постсоветское". Прошло уже двадцать лет без Советского Союза, но и социальная, и политическая жизнь все еще отмечены состоянием "после", состоянием, в котором настоящее соотносится с советским опытом и в котором нужно делать непростой выбор о принятии или непринятии последнего».
Это верное наблюдение. Верное, несмотря на то что многие западные исследователи отрицают самое существование человека постсоветского как особой разновидности или «подвида» homo sapiens. Чудновская полагает, что это отрицание – следствие необычности проблемы: «Мучительный процесс выяснения отношений с опытом советского тоталитарного, позднее авторитарного государства – явление совсем новое, социальными и политическими науками до сих пор плохо описанное. Теоретическая формула, которая объясняла бы влияние такого опыта на дальнейшее общественное развитие, пока неизвестна».
Однако, как верно замечает социолог, именно оставшиеся от прошлого мемы[2] оказывают губительное влияние на нас и наших детей, транслируя то, с чем жить невозможно. То, живя с чем, – точнее, болея чем, – трудно улыбаться: «Особенности масштабного советского эксперимента и оставленного им в наследство опыта (политического, социального, духовного) до сих пор формируют доминанты политической культуры и влияют на социализацию подрастающего поколения. Поэтому пока к постсоветским гражданам можно в той или иной мере отнести все население России, то есть даже тех, кто в СССР никогда не жил».
«Почему демократии не получилось? Почему не происходит реального модернизационного движения, несмотря на видимые признаки нынешнего благополучия и рост материального благосостояния (а то, что оно растет, несомненно)?» – задается вопросом директор крупнейшей социологической службы России.
«Получается, антропологический тип homo postsoveticus – это человек, которому по каким-то причинам не удается покинуть советскую действительность. Он охвачен своего рода фантомным состоянием, его сознание продолжает по-родственному относиться к миру, которого больше нет, оно черпает из него ориентиры, вопросы и ответы. Почему так тяжело расстаться со страной, которой уже давно нет? И как это сделать?» – без устали спрашивает саму себя Шор-Чудновская, да и другие исследовали русского общества.
При этом все понимают муляжный, мимикрийный (под цивилизованный Запад) характер российского социума:
«Мы сталкиваемся с имитационной деятельностью политиков и основных общественных институтов – имитацией как чужого опыта, то есть различных образцов, позаимствованных у Запада или Востока, так и своего, взятого из советского времени или царской России… На сегодняшний день имитируются демократические нормы и процедуры – выборы, политический плюрализм, свобода прессы, судов, имитируется даже гражданское общество в целом (в лице Общественной палаты). Имитируется прошлое имперское величие… Постсоветский человек пришел из общества, охваченного мифом, миражом, идеологическим туманом, так что непросто предвидеть, что из этого "затуманенного материала" получится».
Знаете, что мне это напоминает? Немецкую историю после крушения Третьего рейха. В свое время филолог Виктор Клемперер провел в послевоенной Германии масштабную работу, по результатам которой написал книгу «Язык Третьего рейха». Она о том, как язык и прошлые мемы, недавние стереотипы мешают формированию нового сознания, внешне уже освобожденного от необходимости «соблюдать двоемыслие», но еще не освободившегося внутреннее. Клемперер пишет:
«Нужно еще какое-то время, ибо исчезнуть должны не только дела нацистов, но и их образ мыслей, навык нацистского мышления и его питательная среда – язык нацизма. Сколько понятий и чувств осквернил и отравил он! В так называемой вечерней гимназии Дрезденской высшей народной школы и на диспутах, организованных Союзом свободной немецкой молодежи, мне то и дело бросалось в глаза, что молодые люди – при всей их непричастности и искреннем стремлении заполнить пробелы и исправить ошибки поверхностного образования – упорно следуют нацистскому стереотипу мышления. Они и не подозревают об этом; усвоенное ими словоупотребление вносит путаницу в их умы, вводит в соблазн. Мы беседовали о смысле культуры, гуманизма, демократии, и у меня возникало ощущение, что вот-вот вспыхнет свет, вот-вот прояснится кое-что в этих благодарных умах, но тут вставал кто-нибудь и начинал говорить… о героическом поступке, или о геройском сопротивлении, или просто о героизме. В тот самый момент, когда это слово вступало – пусть и мимоходом – в игру, всякая ясность исчезала, и мы снова с головой погружались в чадное облако нацизма».