Драганов начал первым.
— Ваше высочество, должен заявить, — сказал он, явно сдерживая себя, — что пора нам начать думать о себе. Сами немцы пытаются что-то изменить, а мы все боимся…
Это «что-то изменить» заставило князя вспомнить о генеральском заговоре и недавнем покушении на Гитлера, но он не был уверен, что именно это имел в виду министр иностранных дел…
— Объясните, пожалуйста, господин Драганов, что значит ваше «а мы все боимся»?..
— Это значит, Ваше высочество, что положение очень осложнилось. Турция уже разорвала дипломатические отношения с рейхом… С нами — еще нет, но это может произойти… Немецкая армия с каждым днем все больше сокращает фронт, и нам следует проявить определенную самостоятельность в действиях…
— И что вы предлагаете, господин Драганов?
— Начать откровенные переговоры с Лондоном и Вашингтоном, — поспешил пояснить Филов.
— Господин Филов несколько утрирует, Ваше высочество. Я предлагаю обратиться с просьбой к фюреру, чтобы он разрешил нам принять ряд мер для защиты нашей страны. Или мы будем и дальше сидеть сложа руки…
— Он хочет, Ваше высочество, чтобы нас постигла судьба Италии… — снова попытался вмешаться Филов.
— Нет, нет… Лояльное письмо вовсе не означает отказ от союзнических обязательств, напротив, это хороший повод для того, чтобы они подумали о нас, о помощи нам, хотя бы советом… До сего времени наша страна сумела сохранить дипломатические отношения с Москвой, и будет очень плохо, если мы, по вине немцев, разорвем их… Тот, кто побеждает, становится нетерпеливым, Ваше высочество…
— Мы должны связывать порванное, а не разрывать существующее, — вставил Багрянов.
Князь Кирилл поднял руку, ударил по стволу дерева и как-то вяло произнес:
— Об этом следует подумать, господа… У господина Драганова есть основания для беспокойства…
19
Сейчас, думая о своих глупых тревогах, порожденных безденежьем и приглашениями госпожи Чанакчиевой, капитан Борис Развигоров еле удерживался от смеха. Как он мог настолько верить ее словам! Она завоевала право выбора! Право! Капитан уже отнял у нее это право. Сейчас он диктовал условия, он определял время и место их свиданий. Она открыла в нем настоящего мужчину. Она стала послушной до такой степени, что окружающие ее не узнавали. Его желания стали ее желаниями. Она ни в чем ему не перечила, со всем безропотно соглашалась. Даже будучи усталой, она преображалась, едва услышав его голос, становилась совершенно иной, задиристой, жизнерадостной. Это начинало его слегка раздражать. Иногда он замечал, что груб с ней, но не желал менять свой характер и свое отношение к женщинам. Именно его грубость и делала его непохожим на других, и она прощала ему любые вольности. Она всегда мечтала о таком мужчине, который может бросить ее, несмотря на ее красоту и обаяние. В ней было что-то утонченное, граничившее с сумасшествием. Когда он попросил ее вернуть часы, Чанакчиева пошутила, что за те несколько недель, которые они находились у нее, их цена возросла вдвое. В этой шутке, конечно, не было никакого умысла, но Борис вспыхнул и, швырнув ей под ноги пачку банкнот, вышел, хлопнув дверью. Избалованная всеобщим вниманием, привыкшая к салонным любезностям, она оторопела. Потом губы ее растянулись в какой-то странной улыбке, и она разразилась истерическим смехом. Муж, который хорошо ее знал, поспешил выйти. Обычно после такого припадка она накидывалась на него, называла ничтожеством, оскорбляла его как мужчину, клялась, что разорит его до нитки, обвиняла в том, что он погубил ее молодость. На сей раз Чанакчиева приказала его вернуть и, когда он переступил порог гостиной, подошла к нему и, глядя в упор, сказала:
— Видишь, какие мужчины есть еще на свете… — И, подтолкнув к нему деньги, добавила: — Возьми. Ты не способен на такой жест. Дарю их тебе.
В гостиной был кто-то из знакомых — играли в бридж. Они попытались обратить все это в шутку, но она усмехнулась:
— Такие люди спасут Болгарию, а не вы…
И в то время, как все были увлечены игрой, она не переставала удивляться его хамству.
— Грубиян, — говорила она, — но как естествен…
Где-то в подсознании она уже искала пути к сердцу этого удивительного мужчины, который под влиянием чувства оскорбленной гордости нарушил законы этого погрязшего в провинциализме общества. Играла она в этот раз, конечно, плохо, проигрывала, но чувствовала себя так, словно осталась в выигрыше. Перед ее взором пламенело его лицо. Она хотела его видеть, а когда чего-нибудь хотела, умела этого добиваться. Утром она послала ему записку, но он не счел нужным ответить. И так продолжалось всю неделю, пока она, наконец, не решилась отправиться к нему сама. Хозяйка его была поражена, увидев у себя на пороге изысканно одетую госпожу. Хозяйка пригласила ее войти и тогда только сказала, что господин капитан уехал на позиции. В таких случаях он возвращался под вечер. Ничего, она его подождет, только нельзя ли ей прилечь отдохнуть у него в комнате, она чувствует себя усталой после дороги. Хозяйка, подумав, кивнула: да, можно. Чанакчиева увидела кровать, застланную грубым солдатским одеялом, потрогала вышитую подушку, вероятно хозяйскую, откинула одеяло — простыня была прохладная и натянута без единой складки. Мгновение поколебавшись, госпожа Чанакчиева сняла свое тонкое платье и забралась под солдатское одеяло. Ей казалось, что она совершает настоящий подвиг — после привычных пуховых постелей впервые оказаться в жесткой солдатской.
Капитан вернулся, когда уже стемнело. Долго мылся у чешмы во дворе. Чанакчиева слышала, как он ругал ординарца, как приказал поставить коня в стойло и не давать ему воды, потом его шаги приблизились к двери. Хозяйка хотела ему что-то сказать, но он не стал ее слушать и вошел в комнату. Зажег керосиновую лампу и только тогда заметил Чанакчиеву. Во взгляде женщины он прочел такое неприкрытое желание, что поспешил задуть фитиль…
Чанакчиева ушла поздно. Борис не стал ее провожать до машины, послал ординарца. Вела машину она сама. В дверях он спросил, собирается ли она еще защищать завоеванную ею свободу. В ответ прозвучал неопределенный тихий смех, который заставил его подумать, что, несмотря на его высокомерие и нарочитую грубость, она все-таки добилась своего.
Что-то особое было в ее ласках, в ее необузданности по сравнению с другими женщинами, которых он знал. О таких, как она, его коллеги говорили «бешеная»… Борис Развигоров рассмотрел при свете свою искусанную грудь и глухо выругался. Бешеная! Действительно, бешеная! Ненасытная, неукротимая — типичная истеричка. Только тогда и приходит в себя, когда по щекам нахлестаешь. Он лег на спину и самодовольно улыбнулся. Мужское его честолюбие было удовлетворено. И тут он вдруг подумал о Чанакчиеве. Вот почему он не вмешивается в ее личные дела — этой женщине мало одного мужчины, да еще такого, который вдвое старше… Ей же лет тридцать, не больше… Как и ему, Борису… Год-другой здесь роли не играют… Он закурил и закрыл глаза. Долго лежал так, ослабевший, но довольный происшедшим. Он не обещал ей нового свидания и не спрашивал, когда она придет опять. Приятно было чувствовать себя свободным от всяких обязательств. Она его искала, она его получила. И скатертью дорожка. Но все же какая-то тайная тревога гнездилась в нем, несмотря на все его довольство собой. Он боялся стать ее рабом, благодарным за ее ласки, нуждающимся в них, жаждущим ее бешеной страсти… Сейчас нужно выдержать характер, иначе он станет таким, как все, кто увивается возле нее…
Еще два солдата ушли к партизанам. И снова допросы. И снова мордобой и дознания. Борис Развигоров сосредоточился на этих делах и неделю не думал о госпоже Чанакчиевой. Ее записки лежали у него на столе нераспечатанными. Глядя на них, он думал, что будет, если она однажды увидит, что он их даже в руки не брал. Так и случилось. Он застал ее в постели — она читала свои собственные письма. Когда он вошел, она вскочила, поспешно оделась и, не сказав ни слова, хлопнула дверью. Повторилась сцена, происшедшая в ее гостиной, только на этот раз вокруг никого не было. Он сидел на кровати, подперев кулаком свою квадратную челюсть. Она вернулась, но он так и не переменил позы.