– В нашей стране уже ничему не удивляешься.
– Ну, хорошо! Если не Ушкин, кто из влиятельных писателей может заступиться за брата? Есть же у вас какая-то корпоративная солидарность!
– На литературу сейчас почти не обращают внимания. Творческие союзы как серьезные общественные институты себя изжили. Их руководители заняты коммерцией. Отдельные литераторы имеют общественный вес. Но, как правило, они заняты собственной литературной судьбой. А на Валере имя не сделаешь.
В коридоре послышались голоса. Обед заканчивался.
– Знаете что? Если вам удастся найти что-нибудь стоящее из работ Валеры, покажите мне. Я отдам это на кафедру новейшей литературы. Они составят свое, положительное мнение. Это, конечно, не их профиль. Но, в конце концов, ваш брат защищался у них. И еще. Вот вам телефоны моих знакомых. – Назарова шариковой ручкой набросала из записной книжки на листок номера и фамилии. – Поговорите с ними. Я их предупрежу.
Андрей пробежал незнакомые ему имена в списке, поблагодарил, и они простились.
Ушкина в ректорате не оказалось. Аспинин оставил секретарю визитку и ушел.
7
По мобильнику Андрей набрал номер одной из редакций, указанных братом. Никто не ответил. Тогда он отправился пешком по бульварному кольцу к Арбату, надеясь, что за час прогулки по адресу кто-нибудь объявится.
У памятника Есенину на аллее Аспинин заметил давешнего бродягу. Тот на скамейке скрестил вытянутые ноги, распял руки по спинке, зажмурился и подставил солнцу кадык, заросший рыжей шерстью. Рядом с бродягой остановились два постовых срочника в мешковатой форме, с планшетами и дубинками, висевшими, как хвосты. Старший наряда пнул бомжа в драный башмак. Бродяга неохотно подтянул колени.
– Эй, парни! – окликнул Андрей патрульных. Те обернулись. – Это мой знакомый…
Аспинин сунул солдатам по сотне. Те подозрительно оглядели его костюм. Еще не приученные брать, спрятали деньги и, тихо переговариваясь, побрели восвояси.
– Зря дали! – сказал мужичок. – Салаги. И так бы отстали. Но все равно, спасибо.
Он снова развалился на скамейке. Ему было лет тридцать пять. Прямые с проседью и сальные волосы завивались и закрывали уши. Мефистофелевские брови и некое подобие клиновидной, неухоженной бородки придавало его лицу хищное выражение. Под распахнутым пальто вельветовая рубашка навыпуск и вельветовые штаны сильно износились. От бомжа разило потом.
Аспинин присел с краю и снова позвонил в редакцию. Телефон молчал.
Мужчина приоткрыл рыжие, как у рыси, глаза.
– Мы знакомы? – в его сипловатом голосе прозвучало недовольство.
– Нет. Мне о вас только что рассказала Назарова.
– А-а, – равнодушно протянул бродяга. – Хорошая женщина. Увидите, кланяйтесь.
– Пиво будете?
– Угостите, буду! – не меняя позы, ответил бомж. – А еще водки и поесть.
Минут через десять он ловко, нетерпеливыми движениями содрал крышку, махом выпил «мерзавчик», затем крепким белым клыком вскрыл бутылку пива, сделал несколько больших глотков и покосился на Аспинина. Бродяга заметно приободрился.
– Вот колбаса, хлеб и плавленый сыр. – Андрей подвинул бомжу пакет с продуктами.
Бродяга еще глотнул, и, облизнув губы, спросил:
– Так, что вам нужно? Вы же не зря подсели. Заочник? – Он мотнул головой в сторону института. – Хотя, нет. Такой респектабельный господин! – бродяга обежал Андрея насмешливым взглядом.
– Просто так подсел.
– А! Пожалели! – В голосе бродяги послышалась ирония. – А может, я специально мозолю глаза господам гуляющим, чтобы знали, как выглядит ныне русская культура.
– Не врите. Русская культура себя уважает.
Бомж, прищурившись, с любопытством посмотрел на Аспинина.
– Значит, не верите в Мармеладовых и в горьковских босяков?
– Не верю.
– И я не верю. А во что вы верите?
– Вам хочется знать, во что я верю, или, что я думаю именно о вас?
– Как вы можете обо мне что-то думать, если вы меня не знаете?
– Из рассказа вашего декана немного знаю. Потом, ассоциации с братом. – Бродяга прищурился. – Вам действительно любопытно? Что же! Очевидно, науки давались вам легко. Вы выбрали то, что получалось у вас лучше всего – литературу. В молодости вам нравилось апостольствовать в хмельной компании единомышленников. Но первая же неудача опрокинула вас. Вы поняли, что проще не подниматься, называя это внутренней свободой, чем вопреки всему оставаться собой. Как это каждый день делают миллионы обывателей. Вы приходите сюда из тщеславия: надеетесь, что в усадьбе еще помнят вас. Вздыхают: «а ведь был талант!» В глубине себя знаете: лень уничтожила в вас последний стыд перед теми, кто вас любит: перед родителями, друзьями. Вы же любите лишь свою жалость к себе. Чем все закончится? Кто знает? Может, вы замерзнете пьяным под забором. А может, доживете до глубоких седин, злобненький, завистливый, никому не нужный старикашка.
Бомж утвердительно кивнул:
– Замечательно!
– Обиделись?
– На что? Свою судьбу я не считаю хуже, например, вашей. Если, конечно, вы живете так, как вам нравится. Я бы еще добавил к вашим словам, что в большинстве своем писатели – это нищие, озлобленные люди. В Москве перед ними проплывает роскошная жизнь. Приспособиться к ней они не умеют. И придумали себе, что живут тем, что якобы хранят духовные и культурные ценности народа. А народу наплевать на них, и на их духовные ценности. Провинциальные же графоманы верят, что в столице их ждет литературная известность, как, например, Шукшина. И к этой славе они делают первый шаг, например, в усадьбе или в редакциях толстых журналов. Они думают, что бегут от мерзостей быта и ограниченных обывателей. Тогда как именно эти обыватели бескорыстно холят «непонятых гениев». А гении в тридцать лет опьянены своим даром. В пятьдесят узнают, что их талант – их же выдумка, и жизнь потрачена на лень и «обдумывание» ненаписанных вещиц. Если им достанет смелости, ужаснутся, что они мучили себя и близких, но остаток дней все равно будут обманываться: жизнь прожита не зря! Но ничего уж не поправить! О себе. Когда мне было одиннадцать лет, отец на моих глазах на рыбалке попал под винт моторной лодки. Мать умерла семь лет назад. Пока я торчал в Москве, бомжи сожгли мой дом на Оке. У сестры внуки – ей не до меня. Так что никого я не мучаю. И жить мне негде! Можно, я поем? Вы не начинаете. А есть без вас неудобно…
– Да, конечно, ешьте! – Аспинин сконфузился.
Бродяга развернул пакет, отломил кусочек бородинского хлеба и немного – от круга одесской колбасы, и принялся аккуратно жевать. Андрей отвернулся, чтобы не смущать его. Бродяга отломил еще немного, запил пивом и отодвинул пакет. Хотя по его голодным глазам Андрею показалось: он готов проглотить пищу вместе с бумагой.
– Забирайте. Это все вам! – сказал Аспинин.
Бродяга поблагодарил. Отломил кусок хлеба, раскрошил его и бросил сизому голубю, ходившему поодаль, подергивая головой. Со всех сторон к угощению слетелись его собратья, серая ворона и воробьи.
– А почему Галина Александровна рассказала обо мне?
– Я просил помочь брату. Разговор зашел о вас и об Ушкине.
Бродяга внимательнее посмотрел на Аспинина.
– Я вспомнил, где вас видел. Вернее, не вас. Ваш брат заведовал общагой? Мир тесен. Давным-давно один семестр я работал у него сантехником.
Бродяга крупными глотками допил пиво и запихнул бутылку в карман.
Понимая, что поступает подло, спаивая алкоголика, Аспинин, чтоб тот не ушел сразу, выставил из пакета вторую бутылку. Бомж поддел клыком крышку и отхлебнул.
– Ушкин это пустое место! – проговорил он как о предмете беседы, обоим ясном. – Ордена, звания. Когда я разобрался, то понял, что писать не о ком. Ну, предатель! Так все предают. Вольно или нет. Но у этого пустого места есть связи. Прежде у студентов усадьбы воспитывали внутреннюю культуру и неприятие фальши в искусстве слова. Может, поэтому многие не раскрылись: их не научили лгать. Ушкин чужой здесь. Ему не хватает внутренней культуры. Он боится тех, кого считает талантливее себя. Старается их приблизить, чтобы потом раздавить. Парадокс: люди выбирают в свои вожди по своему интеллекту. Ефрейторы – Гитлер, семинаристы – Сталин, пехотные офицеры – Франко. Вы можете представить Эйнштейна канцлером Германии? Или Хемингуэя президентом Америки? И я – не могу. Наши институтские умники с этим Иудушкой Головлевым еще нахлебаются. А чем вас не устраивает судьба брата? – без перехода спросил бродяга.