М (мрачно). От счастья. (Издевательски сюсюкает.) От щасья, Дженни! А что было потом?
Ж. А сам ты не помнишь?
М. Отчего же, отлично помню! Ты так описала это в своей книге, что я никогда теперь не забуду! Ты так ярко изобразила свое отвращение при виде раскрасневшегося самца, ты даже отвернулась, когда он полез к тебе со слюнявыми поцелуями! Так, Дженни? Мне казалось, ты отворачиваешься от смущения… ты так улыбалась… а ты, оказывается, из брезгливости, да? И улыбалась от шока, просто от шока? Это было… это было, может быть, единственное мое воспоминание за всю жизнь… за всю… (Встряхивает головой.) Полный триумф, да, Дженни? Сколько они тебе заплатили, эти… эти…
Ж. Саймон и Шустер.
М. Да, да, сколько тебе заплатили эти два лысых ублюдка? Миллион, два, три? Но они не учли главного, Дженни: в стране победили консервативные ценности! Из тебя не получилось даже полновесного символа женского равноправия. Ты так и осталась в их глазах шлюхой, поставившей рискованный эксперимент на боссе. У нас ведь нация консерваторов, Дженни. Этого ты и не учла. Они забыли тебя через полгода, а женское движение возглавляет моя жена, плоскогрудая кобыла Барби… бывшая жена, слава Богу. Кстати, не сказать, чтобы она пользовалась в этом качестве большим успехом. Движение ее захлебывается очень быстро, потому что куда большую славу набирает Мэри Стаффорд, простая, как три копейки, толстая мать пятерых детей, абсолютная корова, олицетворение покорной и доброй самки! Глобализация кончилась, пошел возврат, в моде семейные ценности, голубых поперли из армии! И Боб Симпсон, сделавшись символом либеральной оппозиции, читает свои занудные лекции с огромным успехом под овации мыслящей части страны, а в остальное время тихо себе живет в роскошном особняке в родном этом, как его, мать твою, Теннесси, — тогда как Дженнифер Пински, автор единственного бестселлера, терпит катастрофический крах и становится национальным позором. Вот так, господа присяжные заседатели! И в конце концов ей ничего не остается, как выйти замуж за скучнейшего ортодоксального еврея и спрятаться от глаз людских в далекой Европе. Но, слава Богу, шеф моей охраны остался моим другом. Просто другом. Отслеживает всех, кого надо. И вот я здесь. (Кланяется.)
Ж. Тогда что ты тут делаешь, если так счастлив? И для чего вообще весь этот цирк?
М. Но Боба мучило одно: он никогда не видел свою Дженни голой! А без этого какое же обладание? Я же говорю: он был донельзя старомоден, представления о любви у него самые пещерные. Сексуальная революция прошла мимо. Когда его сверстники громили кампусы и любились на газонах, он читал этого… ну кого он читал?
Ж. Хейзингу.
М. Ты думаешь? Ладно, пускай Хейзингу… Политическая философия, все дела. Ну и вот. Случайные связи не в счет. Надо блюсти карьеру. И представляешь, на высшем посту, когда уже нечего больше желать, он позволил себе расслабиться. Встретил девушку, полумесяцем бровь. На попке родинка, в глазах любовь. Представления о минете, сама понимаешь, у героя самые приблизительные.
Ж. Что да, то да.
М. А ты не перебивай! Меня вся страна слушала и не перебивала. Бывало, выхожу на Красную площадь, что на Капитолийском холме, поздравляю оттуда народ с наступающим Новым годом — прилипали к телевизорам, как эти… эти… вот что значит нету помощников! Ну, как евреи к лону Авраамову! (Хохочет.) Нет, нет. Все сворачивает на одно. Получается, что евреи сосали у Авраама!
Ж. Прекрати богохульствовать!
М. А, да, пардон. Я все забываю, что это вера отцов. Настолько неприлично стало еврея назвать евреем, что иногда кажется, будто такой национальности нет вообще. Русский есть, немец есть, а еврея не бывает. Так вот, встречает наш президент такую девушку и забывает обо всем на свете. Но девушка не позволяет ему ничего лишнего, нет! То ли она искренне надеется, что он бросит свою плоскую дуру, то ли хочет его как следует разжечь, но дело никак, понимаете ли, никак не доходит до логического конца! Мы беседуем об искусстве, мы делаем загадочные глазки, наша грудь вздымается, как некое цунами! Мы разрешаем себя потрогать практически везде, мы вертим всем, что вертится, мы хватаем нашего друга за нашего друга (помнишь, мы ведь именно так его называли, Дженни!) — но главного так и не происходит! И когда корреспондент Daily Shit Александр Кронштейн публикует наконец свою первую разоблачительную заметку о том, что президент склоняет к сожительству Дженнифер Пински, и наш герой оказывается в центре крупнейшего сексуального скандала за всю американскую историю… да и русскую тоже… когда вся Америка распевает «Моника-Моника, поиграем в слоника», — все это время героя по большому счету гложет только одно: он же не кончил! Не кончил, ядрен батон! Всех доказательств у Дженни Пински — пара записок да платье, на которое один раз что-то такое брызнуло. Но это же не называется полноценным оргазмом, господа! Это что-то щелкающее, клацающее, что-то подростковое… в машине, после выпускного бала… Столько тискать — и ни разу по-нормальному не вставить, нет, как вам это нравится! И потом, когда он давно на покое, когда его оставила наконец его кобыла… оказавшаяся давней и куда более скрытной любовницей Кеннета Суперстара! Того самого прокурора, что так усердно валил нашего героя! Нет, ты представляешь, а?
Ж. Что, серьезно? Я думала, вы разошлись именно из-за… (Впервые за все время улыбается.)
М. Да ну, что за центропупизм! Свет не клином! Вообрази, я узнал об этом на следующий день после того, как проиграл выборы. Тут-то Барби мне и ляпнула, в лучших традициях. Как это — «Уж если ты разлюбишь, так теперь!»
Ж. Я никогда не сомневалась, что из всего Шекспира ты знаешь именно эту вещь.
М. Почему, я знаю еще «Быть или не быть», знаю «Дуй, ветер, дуй, пока не лопнет»… Что там у него должно лопнуть? (По-детски радостно хохочет.) И представь, — я сижу в отчаянии, в апатии, делать ничего не могу, жалюзи опущены, голова раскалывается, — и в порядке утешения она мне выдает свою коронку: «Боб, так и так, я никогда не любила тебя, но не стала бы подставлять ножку в твоей борьбе. В конце концов я тоже политик, я все понимаю», — слышь, Дженни, она мне говорит, что она тоже политик. Президент школьного клуба Фи Бета Каппа и патрон всеамериканской организации рукодельниц «Вышей сам». (Проводит рукой по лицу, продолжает после паузы медленно и серьезно.) Тьфу, черт. Я все еще говорю с тобой, как будто ты моя единомышленница. Ты чудесно слушаешь, Дженни, ты всегда чудесно слушала. Я забыл, что ты тоже никогда меня не любила. То есть там так написано. И я, наверное, не должен с тобой плохо говорить о ней. В этой истории она все-таки вела себя порядочнее, чем я, — о тебе уж и не говорю. Мне так нравилось говорить о ней всякое… тебе… за ее спиной. Эта была месть за двадцать лет чудовищно скучной жизни. Иногда мне бывало ее жалко, но тут я хорошо получил по носу. Ты понимаешь, я вдруг допер наконец, что нельзя никого жалеть! Вообще никого! Мы жалеем, снисходим, а тут бац! — и объект нашей жалости как врежет нам под дых, и жалеть надо уже нас. Я ведь и тебя жалел, веришь, нет?
Ж (спокойно). Верю. Ты всегда был очень жалостлив. Сейчас — особенно.
М. Да, да… трахаю и плачу… Да, так вот она мне и говорит: «Я тоже политик, и я никогда не подставила бы тебе ножку во время выборов. Но теперь, когда ты проиграл, мне бояться нечего. Мы с Кеном давно любим друг друга». Нет, прикинь, да? Приколись, баклан! Барби и Кен, да? Правда, к чести его, он ничего не рассказал о моей подноготной. Даже если знал. Все, что она говорила ему, — если действительно говорила, — осталось его тайной. Он вел себя как порядочный человек. Но подумай, каковы были его мотивы! Выходит, он меня топил… чтобы у нее были основания красиво развестись со мной! И чтобы они поженились, и весело укатили на свое ранчо, штат Атланта! Каков Кирджали? Дженни, я поседел за одну ночь.
Ж. Ты седел с тридцатилетнего возраста.