Форстер Э. М.
ДООГА ИЗ КОЛОНА
I
Мистер Лукас вряд ли смог бы сказать, почему ему сейчас так хотелось опередить всех остальных. Возможно, он достиг того возраста, когда начинают ценить независимость, поскольку скоро предстоит с ней расстаться. Он устал от внимания и предупредительности своих более молодых спутников, и ему нравилось, отделившись от них, трусить на муле одному и спешиваться без их помощи. Возможно также, он находил особо тонкое удовольствие в том, чтобы ждать по их вине обеда, а потом говорить, что это не имеет значения.
Он с детским нетерпением принялся колотить мула каблуками по бокам и, велев погонщику огреть животное палкой — толстой палкой с острым концом, — поскакал вниз по холму сквозь заросли цветущего кустарника, сменяющиеся полосами анемон и желтых нарциссов. Но вот он услышал журчание воды и увидел группу платанов, возле которых они намеревались перекусить.
Даже в Англии деревья эти обратили бы на себя внимание — так густо переплелись их ветви, так они были громадны, так великолепны в своем уборе из трепещущей листвы. А здесь, в Греции, они были и тем большей редкостью — единственный прохладный уголок во всей этой ослепительно сверкавшей, выжженной жарким апрельским солнцем долине. Под их сенью скрывалась крошечная сельская гостиница, «хан», — ветхая глинобитная постройка с широким деревянным балконом, где пряла старуха; рядом с ней коричневый поросенок поедал апельсиновую кожуру. Внизу, на сырой земле, сидели на корточках двое грязных детей и играли в какую-то первобытную игру; их мать, ненамного чище, стряпала что-то в доме. Типичная Греция, как сказала бы миссис Формен; и брезгливый мистер Лукас возблагодарил судьбу за то, что они везут всю снедь с собой и будут есть на открытом воздухе.
Однако он рад был, что попал сюда, и рад, что здесь нет миссис Формен, — никто не будет высказывать за него его мнение… рад даже, что еще с полчаса не увидит Этель. Этель была его младшая, пока еще незамужняя дочь. Преданная и любящая, она, как полагали, решила посвятить свою жизнь отцу — быть ему на старости лет опорой и утешением. Миссис Формен называла ее не иначе как Антигоной, и мистер Лукас пытался приноровиться к роли Эдипа, раз уж, если верить общественному мнению, ничего другого ему не оставалось.
С Эдипом его роднило одно — он старел. Даже ему это было ясно. Он утратил интерес к делам других людей и почти не слушал того, что ему рассказывали. Сам он поговорить любил, но часто терял нить разговора, а когда ему вновь удавалось ее поймать, результат не стоил затраченных усилий. Его слова, его жесты становились все более однообразными, все более стереотипными; его анекдоты, вызывавшие некогда всеобщий смех, теперь проходили незамеченными; его молчание было так же лишено смысла, как и его речь. А ведь он прожил здоровую, деятельную жизнь, неустанно трудился, зарабатывал деньги, дал образование детям. Винить было некого, просто он старел.
Сейчас мистер Лукас был в Греции, осуществилась его давнишняя мечта. Сорок лет назад он заразился любовью к эллинизму, и с тех пор его не покидало чувство, что, если он когда-нибудь побывает в этой стране, его жизнь будет прожита не напрасно. Но в Афинах оказалось пыльно, в Дельфах — сыро, в Фермопилах — уныло, и он со скептической улыбкой слушал восторженные возгласы своих спутников. Что Греция, что Англия: человек старел, и для него было все едино — смотреть ли на Темзу или на Эврот. Поездка сюда была последней надеждой опровергнуть эту печальную закономерность, и надежда его не оправдалась.
И все же в чем-то Греция ему помогла, хотя он и не сознавал этого. Она пробудила в нем чувство неудовлетворенности, а в этом чувстве есть биение жизни. Не то чтобы его преследовали неудачи. Зло скрывалось в самом корне вещей. Ему предстояло помериться силами с недюжинным врагом. Весь последний месяц им владело странное желание умереть, сражаясь.
«Греция — страна для молодых, — сказал он себе, стоя под платанами, — но я проникну в нее, я завладею ею. Листья снова станут зелеными, вода — вкусной, небо — голубым. Они были такими сорок лет назад, и я верну их себе. Быть старым мне не по душе, и я больше не намерен притворяться».
Он сделал два шага вперед, и вдруг у ног его зажурчала холодная вода; она доходила ему до щиколоток.
«Интересно, откуда здесь вода?» — спросил он себя. Он вспомнил, что склоны холмов были сухи, а здесь, по дороге, несся поток.
Он остановился и, не переставая дивиться, воскликнул:
«Как, вода течет из дерева… из дупла? Я никогда не видел и не слышал ничего подобного!»
Огромный платан, склонившийся над «ханом», был внутри полым — его сердцевину выжгли на уголь, — а из живого еще ствола стремительно изливался родник, одевая кору папоротником и мхом; проворно перебежав дорогу, он орошал лежавшие за ней поля. Простодушные селяне воздали должное красоте и тайне по мере своих сил: в коре дерева была вырезана ниша — некое подобие алтаря, — а в ней повешена лампада и небольшое изображение святой девы, получившей в наследство совместную обитель наяды и дриады.
«В жизни не видал ничего более чудесного, — сказал мистер Лукас. — Можно даже зайти внутрь и посмотреть, откуда берется вода».
На секунду он заколебался, не решаясь осквернить святилище. Потом вспомнил с улыбкой собственную мысль: «…это место будет моим, я проникну в него, я завладею им…» — и решительно прыгнул на камень внутри дупла.
Вода бесшумно и неуклонно поднималась из полых корней и скрытых трещин в стволе платана, образуя удивительную янтарную чашу, и переливалась наружу через край дупла. Мистер Лукас попробовал ее — вода была вкусной, а когда он взглянул наверх, в черную трубу ствола, то увидел синее небо и несколько ярко-зеленых листков и вспомнил, на этот раз без улыбки, о своих заветных словах.
Здесь до него бывали другие — его сразу же охватило удивительное чувство слияния с людьми. К коре были прикреплены крошечные жестяные руки, ноги, глаза, смешные и наивные изображения мозга и сердца — благодарственные приношения верховному божеству за вновь обретенные силы, мудрость, любовь. Радости и горести людей проникли в самое сердце дерева — природа не знает уединения. Мистер Лукас раскинул руки, уперся в мягкую обуглившуюся древесину и приник всем телом к стенке дупла. Глаза его закрылись, его охватило странное чувство, — подобное чувство испытывает пловец, когда после долгого единоборства с волнами отдается на волю течения, зная, что оно вынесет его на берег, — он пребывал одновременно в движении и в покое.
Мистер Лукас замер на месте, ощущая лишь поток у себя под ногами, ощущая, что и все вокруг — лишь лоток, увлекающий за собою и его.
Вдруг он пробудился, словно от толчка… возможно, от толчка о берег, куда его вынесло наконец. Ибо, открыв глаза, он увидел, что за эти мгновения все кругом непостижимо преобразилось и стало внятно и мило его сердцу.
Был особый смысл в том, как старуха склоняется над своей пряжей, и в возне поросенка, и в том, как уменьшается под ее руками шерстяная кудель. На дороге, залитой водой, появился поющий юноша верхом на муле, и в его позе была красота, а в его приветствии — искренность. И узор, отбрасываемый листвой на распростертые корни деревьев, был не случаен, и то, как кивали головками нарциссы и пела вода, было исполнено значения. Для мистера Лукаса, открывшего за короткий миг не только Грецию, но и Англию, и весь мир, и всю жизнь, не было ничего смешного в желании повесить внутри дерева и свое благодарственное приношение- крошечную модель человека.
— Ах, да тут папа! Играет в Мерлина.
Они все были здесь, а он и не заметил, когда они появились — Этель, миссис Формен, мистер Грэм и говорящий по-английски погонщик мулов. Мистер Лукас с подозрением посматривал на них из дупла. Они внезапно стали ему чужими, и все, что они делали, казалось ему неестественным и грубым.