Многоликий «ты» снова поднимает шум, достает бумаги, справки, но Тимофеич молча и величественно отстраняет их, отворачивается и идет дальше по полю аэродрома. Просители, роняя документы и бумаги, бегут за ним.
Тимофеичу приходится трудно. За дни нелетной погоды, которых здесь бывает из десяти семь, в аэропорту скапливается столько грузов и пассажиров, что решить, кого отправить первым, кого задержать, очень трудно. Единственно бесспорной является очередность отправки продуктов. Когда нужно послать в какую-нибудь далекую разведочную партию лишний ящик фруктовых консервов, Размолодин бесцеремонно высаживает из самолета даже самое высокое начальство. А если начальство начинает роптать, Тимофеич назидательно поучает:
— Вот ты приедешь, дашь указание, а чтобы это указание выполнить, надо не только высокое сознание иметь. Надо, чтобы народ покушал вкусно. Тогда и работать будет лучше. Посему слазь, и поедут вместо тебя фрукты.
Размолодин был из старых сибирских старателей. В молодости, как он рассказывал мне, ходил по Лене, по Вилюю с «правильными» ребятами, «мыл золотишко», «баловался большой деньгой». Сгубила Тимофеича как старателя общественная работа. Выбрали его как-то в профсоюзный комитет прииска. Вкусил таежный бродяга, привыкший жить бирюком, думать только о себе, радость быть общественным человеком, бросил старательское ремесло.
— С тех пор вот и пошел по советской линии, — улыбаясь, говорил Иван Тимофеевич.
От старательских лет осталась в характере Тимофеича одна черта, за которую начальство души в нем не чаяло. Тимофеич никогда ничего не просил, ни на кого не жаловался. Он все умел делать сам, всегда самостоятельно улаживал любые конфликты.
Старателю в тайге надеяться не на кого — он один. Поэтому он и золотые пески моет, и обед себе варит, и шалаш строит, и охотится сам, и сапоги, если продырявятся, зашивает собственноручно.
Так же и Тимофеич все делал сам. У него был удивительный практический навык, даже талант, все устраивать, доставать, из невозможного делать возможное. Такие люди в тайге незаменимы.
Особенно ценилось в Тимофеиче умение ладить с летчиками. Пилоты вообще народ капризный, суеверный, а в тайге — тем более. Вернее, «каприз» здесь не то слово. Слишком часто приходится таежному авиатору рисковать жизнью — садиться на узкие речные косы, взлетать с крохотных клочков земли, прокладывать первые трассы в неосвоенных воздушных пространствах. Поэтому существует в таежной авиации — впрочем, как и во всякой другой, — целый свод примет и обычаев, соблюдение которых считается обязательным.
Против всех этих примет у Тимофеича имелся не меньший свод контрпримет. Пользовался он ими блестяще: все нюрбинские летчики признавали за Тимофеичем особое умение толковать обычаи и приметы. И когда на площадке создавалась пробка, Тимофеич умел так поставить дело, что самолеты летали чуть ли не круглые сутки, и даже по понедельникам, хотя понедельник у всех летчиков мира общепризнанный «нелетный» день.
С первых дней жизни в Амакинской экспедиции я завел крепкую дружбу с Тимофеичем. Еще в Иркутске мне советовали:
— Первым делом заручись доверием Тимофеича. Без него никуда не выберешься, ничего не увидишь.
Я последовал этому совету и был с лихвой вознагражден. Тимофеич сажал меня даже в самые перегруженные самолеты, если они отправлялись в какие-нибудь интересные места.
Однажды Размолодин взял меня с собой «на сброс». На языке геологов это обозначает: сбросить с самолета груз продовольствия или снаряжения поисковому отряду, в районе нахождения которого нельзя приземлиться.
Часа через полтора после взлета наш самолет кружился над маленькой речушкой, делавшей изгиб в — каменистом ущелье. На берегу речушки белели палатки, а вокруг них, размахивая руками, бегало несколько смешных человечков. Как потом сказал наш пилот, сброс был тяжелый, с препятствиями. Машина могла находиться в узком, дугообразном ущелье всего несколько мгновений, так как рисковала врезаться в каменную стену. За эти мгновенья нужно было выбросить максимальное количество груза.
Первый заход прошел удачно — возле самых палаток упал мешок с мукой и небольшой бочонок с маслом. Во время второго захода Тимофеич, руководивший сбросом, «промазал» — ящик с консервами стукнулся о каменную стену и разбился вдребезги.
Тимофеич разозлился — такая незадача случалась с ним редко. Он стал на всех кричать, придираться. Попало и мне.
— Чего стоишь, как на именинах?! — шумел Тимофеич. — Помогать надо! Бери мешок, бросать вместе со мной будешь!
Я с радостью ухватился за край очередного куля.
— Куда торопишься? — покачал головой Размолодин. — Привязаться надо, а го вылетишь в белый свет вдогонку за этим кулем.
Я привязался веревкой к железной скобе, ввинченной в стенку кабины. Уже потом, во время самого сброса я понял, что не вспомни Тимофеич о веревке, мне, может, и не пришлось бы писать эти строки.
Сбросив газ, пилот влетел в ущелье. Самолет шел как по ниточке: между крыльями и стенами ущелья было не больше десяти-двенадцати метров. Все ниже и ниже опускается машина. Мы стоим у открытой дверки кабины. Высота метров тридцать.
— Давай! — яростно кричит Тимофеич.
Чуть отведя куль назад, швыряем его в проем дверей. И тут же чувствую страшный рывок: веревка железным обручем сдавливает грудь. Проклятый куль тянет за собой, как магнит, но железная скоба удерживает меня в самолете.
Машина, задрав нос и взревев мотором, выскакивает из ущелья перед самой стенкой. У меня, наверное, очень глупый и растерянный вид, Тимофеич, смеясь, кричит в ухо:
— Ну что, понял, зачем веревка? То-то! А то бы кувыркался курсом на Нюрбу.
Тимофеич устало вытирает свою вспотевшую загорелую лысину и жестом приглашает меня сесть рядом с собой.
— Задали мы сегодня геологам работу! — говорит Размолодин. — Придется понырять за консервами в реку.
Усевшись поудобнее, Тимофеич продолжает:
— Года три назад работал я вот в таком же поисковом отряде. Кончились у нас продукты, вызвали самолет на сброс. Сидим ждем. Прилетает какой-то дефективный, и начинается свистопляска: что ни заход — все в воду летит. Муку, консервы, палатки — все в реку сбросил, сукин сын! Я разделся (не пропадать же добру) — и бултых в воду. Нащупал ящик, стал подымать его наверх. Да только высунулся из воды — гляжу, на меня огромадный куль, вроде сегодняшнего, летит. Еле успел я отпустить ящик и снова нырнуть. Еще бы секунду помедлил, трахнуло меня тем кулем по черепу — и не стало бы Тимофеича.
Самолет качнуло. Тимофеич отодвинул ногой упорно наползавший на него тяжелый ящик и продолжал:
— Да… Ну, значит, улетел этот дефективный, снова ныряю. Ан нет моего ящика на старом месте. Снесло его течением. Что делать? Оценил я обстановку, схватил бредень и залился вниз по течению. Остальные за мной. Отмахали мы по реке километра четыре (два дня перед этим ничего не ели, так что бежать было легко) и в самом узком месте поставили бредень. Сами сели рядом. Ждем. Проходит час, проходит второй — ничего нет! Вечереет, а мы все в трусах. Пришлось, веришь ли, лагерь к бредню перетаскивать. Утром вынули сети, смотрим — две банки судака в томате и банок пять сардин. На второй день гуще пошло. Стало мясо попадаться, каша рисовая, даже одну стеклянную банку с вишневым вареньем выловили.
Так мы и просидели целый месяц около этого бредня. Опорную базу сделали. Консервы растащило по всей реке, но ничего, банок по пять в день удавалось выудить. А мука так и пропала: растворилась по всему течению. Правда, мы не в накладе были: рыбешка в то лето по реке пошла жирная, Видно, мука-то наша ей по вкусу пришлась…
Вернувшись из северной алмазной «столицы», я сразу же отправился искать Тимофеича. Нужно было срочно лететь в южную алмазную «столицу», на знаменитую «Трубку Мира».
— Сделаем, — уверенно сказал Тимофеич, — дело общественное. Приходи часов в пять утра. В это время народу меньше бывает.