Был он маленького роста и безобразен телом, с головой больше индейской тыквы. Лицо в шишках, брови сросшиеся, глаза косые, нос приплюснутый, ноздри как две дыры в отхожем месте, рот как мельница, с двумя клыками до колен, грудь мохнатая, руки как ткацкое мотовило, ноги кривые, ступни широкие, как гусиные лапы. А если вкратце, похож он был на демона, как рисуют на картинах, где его архангел Михаил копием поражает, на пугало огородное, на сонное наваждение, на злое привидение, что словами невозможно описать, а разве только сказать, что он навел бы дрожь на Роланда[39], ужаснул бы Скандербега[40] и заставил бы побледнеть самого отпетого деревенского драчуна.
Но Антуон, которого было и камнем из рогатки не испугать, не смутился, а, будто и добрый человек, сделал орку почтительный поклон и начал такой разговор:
– Бог в помощь, сударь! Как дела? Как здоровьице? Не надо ли чего? Не знаешь ли, сударь, сколько еще осталось ходу до места, куда я путь держу?
Орк, услышав дурацкую речь – с пятого да на десятое, – засмеялся и, поскольку пришелся ему по сердцу нрав дуралея, сказал ему:
– Слушай, парень, хочешь жить у хозяина?
Антуон говорит:
– А это смотря сколько мне в месяц положишь.
Орк ему на это отвечает:
– Постарайся служить мне честно, как договоримся, и будет тебе у меня хорошо.
Ударили они по рукам, и остался Антуон служить у орка. И было у орка в дому столько еды, что на землю сыпалась, а работы – хоть весь день на овчине лежи и не вставай. И таким манером за четыре дня стал он толстый, как турок, упитанный, как вол, нахальный, как петух, красный, как рак, крепкий, как чеснок, пузатый, как кит, и кожа на нем натянулась как на барабане, что и глаз не открыть.
Однако не прошло и двух лет, как надоело Антуону сытое житье, и такая пришла ему великая охота повидать свою деревню, что, тоскуя о родном доме, стал он снова худой, почти как прежде был. А орк его прознал до такой черточки, что в самые кишки ему глядел и каждый пук из задницы слышал. И видит орк, что стал Антуон как женка недолюбленная, что ничем ему угодить невозможно, отозвал его раз в сторонку и говорит:
– Антуон мой милый, вижу я, как ты истомился по родненьким своим. И я, любя тебя, как свои очи, только рад буду, если ты прогуляешься до дому и свое желание исполнишь. Так что бери вот этого осла, с которым веселее будет тебе путь-дороженька. Только смотри не говори ему никогда: «Пошел, засранец!» Прошу тебя ради памяти покойного моего дедушки; не то пожалеешь потом.
Антуон взял осла и, не сказав орку даже «счастливо оставаться», запрыгнул верхом – и знай себе потрусил. Но и сотни шагов не проехавши, слез с осла и говорит ему: «Пошел, засранец!» И рта еще не успел он закрыть, как ослик стал из заднего места испражнять жемчуга, рубины, изумруды, сапфиры и алмазы, каждый величиной с орех. Антуон так и застыл с раскрытым ртом, глядя на столь прекрасные какашки, великолепные говняшки, на понос сей драгоценнейший, а потом, с великим ликованием наполнив переметную суму всеми этими радостями, снова забрался ослу на круп и, вложив ему ногами прыти, поспешил к ближайшей гостинице.
Спешившись у ворот, первым делом он сказал гостиннику:
– Привяжи осла да задай ему корму до сытости, но смотри не говори ему: «Пошел, засранец!» – чтобы тебе не пожалеть потом. А пожитки мои сохрани в надежном месте.
Гостинник, что был из четверых старшин по ремёслам старшо́й[41], салака бывалая, в четырех портах плавала, в пяти бочках просолилась, с кишок до мозгов проходимец, услышав столь странное предостережение и увидев такие игрушки, что стоили немалых тысяч, решил разузнать, какую же имеют силу эти слова. И вот, накормив Антуона до сытости, напоив его, сколько ему пилось, заложил его поглубже между тюфяком и толстым одеялом и, еще не дождавшись, пока он глаза сомкнет, побежал на конюшню и говорит ослу: «Пошел, засранец!» И осел, по магическому действию этих слов, вновь проделал все, что и прежде, разразившись поносом золота и потоком самоцветных камней. Увидев сие драгоценное испражнение, гостинник решил подменить осла и обдурить деревенского невежу Антуона, не считая за труд пыль в глаза пустить, вокруг пальца обвести, облапошить, надуть, в мешок посадить и светлячка вместо фонаря показать этому глупому борову, хаму, болвану, барану, раз уж тот к нему в руки попал. И на рассвете, когда хозяюшка Аврора вышла вылить ночной горшок своего старичка Тифона[42], полный красного песку, в восточное окошко[43], проснулся наш Антуон, час глаза кулаком протирал, с полчаса потягивался, разов шестьдесят то зевнул, то пукнул, вроде бы как сам с собою беседуя, потом позвал хозяина и говорит ему:
– Поди-ка сюда, дружище. Вовремя платить – долго дружить; нам дружба, а кошелькам война; давай сюда счет, расплачусь – не обижу.
– Хорошо, коли так: столько за хлеб, столько за винцо, то за похлебку, это за мясо, пять за стойло, десять за кровать, чтоб помягче лежать, а пятнадцать – чтоб тебе добрый час пожелать.
Вытянул Антуон свои денежки и, взяв ослика подменного да сумку с камнями, годными только мешки стирать, вместо тех, что впору в перстни вставлять, потрусил верхом к родному селению. И только коснувшись ногою порога, заголосил, будто крапивой ошпаренный:
– Беги сюда, мамочка, беги скорее! О, как мы богаты теперь! Полотенца расстилай, простыни разворачивай, покрывала раскидывай. О, какие сейчас сокровища увидишь!
И матушка, с великою радостью открывши сундук, стала оттуда вытягивать приданое, что дочкам берегла: простыни тонкие, что как дунешь, так полетят, скатерти, душистым мылом благоухающие, покрывала цветов столь ярких, что в глазах рябило, и теми весь двор устелила. Завел Антуон во двор осла и давай напевать сладким голосом: «Пошел, засранец!» Но что поделать, если это «пошел, засранец!» осел оценил не более высоко, чем некогда иной осел – звуки лиры[44]. Во всяком случае, повторив и трижды и четырежды, Антуон не добился никакого успеха. И тогда, схватив толстую дубину, стал лупить невинную скотину, и так бил, и так колотил, что наконец несчастное животное не вытерпело и вывалило на белейшие матушкины простыни хорошенькую желтую плюху.
Увидела бедная Мазелла, как на то самое, в чем она полагала единственную надежду выбраться из бедности, осел навалил столь много богатства, что весь дом ее наполнился зловонием, схватила она палку и, не дав Антуону времени открыть сумку и показать ей золото и камни самоцветные, отдубасила его от всего материнского сердца. А тот – шапку в охапку, да и вон со двора, и побежал что было духу обратно к орку. Орк, видя, что Антуон приближается, словно не по земле идя, а по воздуху летя, и от своей волшебной силы зная, что и как с ним приключилось, стал хорошенько кислым соусом его поливать да поперчивать за то, что дал он гостиннику так над собою надсмеяться. И называл его отбросом Божьего творения (матушка моя, и вымолвить-то страшно!), и мешком пустым, и петухом бесхвостым, и сараем гнилым, и корягой кривой, и поросенком неблагодарным, и тупицею, и пустомелею, и простофилею, что взамен осла, срущего драгоценностями, позволил подсунуть себе скотину, приносящую лишь обычные шарики ослиной моццареллы[45]. И Антуон, проглотив эту пилюлю, поклялся, что никогда больше не позволит обхитрить и надсмеяться над собою ни одной живой душе.
Однако через год опять обуяла его та же самая головная боль; и стал он изнывать от желания увидеть родимую матушку и сестер-голубушек. Орк, что был лицом ужасен, а сердцем прекрасен, отпустил его, а на прощание подарил ему красивую скатерку, говоря так: