— А жандармы не застрелят его?
— Нет! Как только Волховский увидит нас, он бросит в глаза жандарма, сидящего рядом с ним, горсть нюхательного табаку, и жандарм не будет в состоянии стрелять. Слезы хлынут у него из глаз ручьями, пока не выплачет весь табак. То же постарается Волховский сделать и с другим жандармом, сидящим рядом с кучером на козлах, как только тот оглянется. Затем он выскочит из санок, вскочит на нашу четвертую лошадь и мы умчимся галопом.
— Куда?
— Убежища уже приготовлены в разных частях города. Вот только, может быть, придется отстреливаться, если глаза будут засыпаны лишь одному жандарму, или начнут стрелять городовые.
В ответ я вынул из-под куртки и показал ему свой револьвер системы Смита и Вессона. Он осмотрел его и кивнул своей большой курчавой головой с удовлетворенным видом.
— У меня такой же! — сказал он.
Проект Кравчинского мне чрезвычайно понравился.
«Вот это становится похожим на настоящую революцию, — подумалось мне, — совсем не то, что шить сапоги тайно от жандармов, как мы начали весной».
— А где же лошади? — спросил я, уже составив в воображении все подробности предстоящего сражения на улицах при освобождении своего товарища.
— Они отданы в татерсал на содержание. Только Воронков, которому мы поручили купить их, купил для экономии не выезженных, но зато молодых и очень резвых. Он знает толк, он заведовал ремонтом лошадей у нас в полевой артиллерии.
— Так надо скорее выездить! — воскликнул я. — Кто же сделает это?
— Да больше некому, как нам с тобой! — спокойно ответил он. — Воронкову пришлось временно уехать.
«Вот тебе и раз! — подумал я. — Еще никогда не приходилось мне быть объездчиком диких лошадей! Но, конечно, — утешил я себя, — не боги горшки обжигают. Раз объезжают другие, то, значит, могу и я». — Когда же мы поедем? — задал я вопрос.
— Поедем завтра после полудня. А сегодня пока переночуй у меня.
На следующий день мы с ним отправились в татерсал, откуда нам вывели двух очень недурных по виду лошадей, уже совсем оседланных и приученных гонкою на корде понимать узду. Служители нам сказали, что они уже их пробовали внутри татерсала и нашли довольно удовлетворительными. Мы начали садиться в казацкие седла, лошади прядали ушами и перебирали ногами.
Как только их выпустили, они понеслись галопом одна за другой по центральным московским улицам. День был серый, тусклый, дул сильный, сырой, порывистый ветер с большими хлопьями повсюду летающего снега. Наши лошади бешено мчались посредине улиц, почти не слушаясь узды, на удивление прохожим и городовым, но мы имели вид почти настоящих спортсменов, и, поротозейничав на нас, пока мы не исчезли из виду, прохожие продолжали свой путь, принимая нас за шальных скакунов. Наконец мы примчались на площадь к самому тюремному замку и увидели засыпанную снегом башню, с решетчатыми окнами вверху. Одно из них принадлежало камере, в которой, по словам Кравчинского, сидел Волховский. День уже темнел в это время.
— Может быть, он видит нас из окна! — сказал Кравчинский. — Или пусть посмотрят другие политические заключенные. Давай, сделаем несколько кругов перед ними на площади!
Двое часовых, ходивших около стен, остановились, с любопытством смотря на нас.
Кравчинский хлестнул хлыстом свою лошадь, считая ее окончательно усмиренной, но она привскочила, как кошка, и начала выделывать на площади такой отчаянный танец, который явно показывал, что руководит им она сама, а не всадник, и что ее главное желание — сбросить его с себя. Чем дальше он хлестал ее, тем отчаяннее становились ее вензеля, прыжки и курбеты. При виде такой картины и моя лошадь тоже воспрянула духом и начала скакать и кружиться, а потом вдруг стремглав помчалась куда-то по улицам, совсем не слушаясь узды.
Лошадь Кравчинского бросилась вслед за моею, перегнала ее и прыгнула с мостовой прямо на тротуар улицы. Прохожие впереди запрыгали с тротуара на мостовую, как мухи с сахара, когда вы махнете руками. Мужчины отпрыгивали молча, женщины с пронзительными визгами, городовые на перекрестках махали нам руками, свистели в свои гудки и некоторое время с криками бежали за нами. Моя лошадь тоже бросилась на тротуар за лошадью Кравчинского, и мы оба, обсыпанные снегом, неслись, не зная сами куда, как духи бури среди метели и вьюги.
— Береги колени! Не разбей о водосточную трубу! — кричал я Кравчинскому, мчась сзади в нескольких шагах.
— Не разбейся о фонарный столб! — кричал он мне, оборачиваясь.
— Стой! Стой! — кричали нам городовые.
— Дьяволы! — визжали вслед нам кухарки и торговки.
Тротуары за нами на далекое расстояние оставались очищенными, как метлой, от публики, убегающей на середину улиц.
Как мы никого не сбили с ног, — совершенно не понимаю! Велика человеческая поворотливость в минуту нужды! Да велик был и звонкий топот копыт наших лошадей по очищенным от снега плитам тротуара, а наши отчаянные крики «берегись!» предупреждали всех на далекое расстояние, несмотря на шум ветра.
Наконец мы вылетели из Бутырской заставы в чистое, засыпанное белым снегом поле и вздохнули спокойнее, уже не боясь более кого-либо раздавить или себе разбить колени о фонарные столбы и водосточные трубы. Лошади наши понемногу начали успокаиваться и наконец пошли шагом.
— Если мы так будем объезжать лошадей, то слава о нас пролетит по Москве задолго раньше, чем мы освободим Волховского! — заметил Кравчинский.
— Да, — согласился я, — надо объезжать этих пегасов за городом.
Почти стемнело. Мы начали поворачивать лошадей назад, они не понимали узды и так забрыкались и заметались, что Кравчинский, не хотевший из самолюбия держаться, как я, за гриву, свалился с седла, но удержался на ногах, а я, менее самолюбивый, ухватился за шею лошади обеими руками и остался на ее спине. Сергей с земли повернул мою лошадь головой к городу.
Пустив свою лошадь вперед, Кравчинский много раз бесплодно пытался сесть на нее, прежде чем ему это удалось.
Кое-как возвратились мы наконец в татерсал и сдали обратно своих лошадей, решив все-таки объезжать их снова каждый день, пока не добьемся полной покорности.
Но эти занятия продолжались недолго. Из Петербурга приехал Клеменц и пришел в ужас от нашего замысла отбить Волховского таким романтическим способом на центральных московских улицах.
— Да вы с ума, что ли, сошли? — воскликнул он и даже весь покраснел от негодования. — Каких-то испанских гверильясов хотите изображать, когда сотни шпионов рыщут, разыскивая именно вас!
Кравчинский стал защищать свой план, Клеменц нападал.
Я попробовал поддерживать Кравчинского, но Клеменц даже и слушать меня не хотел.
— Я здравомыслящий человек! — воскликнул он. — Я не могу допустить вашей бесплодной гибели и медвежьей услуги самому Волховскому! Я сейчас же еду в Петербург и расскажу нашим товарищам обо всем, что вы тут нафантазировали! Они не допустят осуществления вашего безумного предприятия!
И он действительно уехал в тот же день.
Вслед за тем Кравчинский, а вместе с ним также я и Саблин в качестве свидетелей были вызваны телеграммой в Петербург.
Кравчинский был страшно удручен и взволнован этим. Он едва не плакал, предчувствуя гибель всего, что он создавал с такими усилиями в продолжение двух месяцев. Жена Волховского, высокая худощавая женщина, энергичная, несмотря на неизлечимый ревматизм сочленений и сухожилий ног и рук, полученный ею во время двухлетнего заключения в сырых подвалах Петропавловской крепости и почти не дававший ей ходить, прибежала к нам и тоже была в полном отчаянии. Это была картина горя и уныния, как будто после пожара или землетрясения, разрушившего с трудом созданное жилище.
— Если они вам не дадут, — сказала она Кравчинскому, — то я возьму Василия (это был извозчик-лихач, сочувствовавший нам) и попробую увезти на нем.
— Но это именно и есть сумасшествие! — возражал мой друг. — Ведь толпа ничего не понимает! Все погонятся за вами и если не сумеют остановить лошадь, то сорвут вас обоих с санок.