Литмир - Электронная Библиотека

— Суки! Уроды! — всю ненависть, помноженную на все свои войны, выплеснуло из Ермакова бурным, нерассуждающим потоком.

— Пляскин!

— Я здесь, — хорунжий тут же возник, будто чертик из табакерки.

— Занять под раненых и больных все обывательские дома у вокзала. По два раненых на дом. Кто из хозяев откажется или вякнет против — лично в топке спалю, а ты кочергой ворошить будешь. Врача или фельдшера разыскать срочно. Носилки сюда. Ну, хоть шинели с себя снимайте, и винтовки в рукава суйте — выносить будем. Поручик Насонов!

Начальник контрразведки дивизиона возник, словно из-под земли, взор преданно ест взбесившегося ротмистра, но на лице нескрываемое удивление — он не узнавал Арчегова.

Впрочем, в растерянности пребывали все офицеры и солдаты сопровождения — таким командира никто ранее не видел, как и помыслить, что тот с такой яростью озаботится судьбой беспомощных солдат, тем более колчаковцев.

…Это Ермакову раньше казалось, что есть только две силы. Как в анекдотах: по одну сторону Чапай с Петькой и Анкой, а по другую — мифические белые. Потом, вчитавшись, а главное, вдумавшись, он понял, что уравнительная гребенка советской пропаганды лихо прошлась над историей Гражданской войны.

Человеку, обремененному привитым сознательно нехитрым советским максималистским мышлением, гораздо легче понять, что существует двухполярный мир, всего две природы вещей: хорошая и плохая. Фашисты-мерзавцы и солдаты-освободители, троцкисты и иже с ними, враги народа, и бдительные честные граждане, американские империалисты и свободный советский трудовой народ, и соответственно белые и красные.

А то, что среди и тех и других было огромное множество внутренних противоречий, оттенков и окрасок, в расчет не бралось. Прибавьте к этому еще, что среди белых было непомерное брожение умов, и коварного кукловода не требовалось: они сами себя с успехом разделяли. Оставалось только властвовать!

Монархисты и сочувствующие, демократы и умеренные, сторонники конституционной монархии и просто сторонники конституции, те, кто еще не примкнул к белым, но уже откололся от красных и наоборот, те, кто вообще ни к кому или еще не примкнул… Отдельно стояли ревнители отделения Сибири и создания Дальне-Восточной Республики! В общем, каждой твари по паре!

Особо примечательным был тот факт, что с оружием в руках против красных выступали не более трети. Остальные, перефразируя известную поговорку, просто учили жить, даже не помогали материально.

В пестрой картине политической борьбы были еще одни умники: эсеры, ненавидевшие и тех и других. Они вообще стояли нараскоряку, действовали по ситуации, из двух зол выбирая меньшее.

Иркутский Политцентр рассчитывал, что, когда придут большевики, произойдет всеобщее братание под крики «Ура!» и дележ власти с раздачей карточек на усиленное питание и теплых мест в госорганах и иных хлебных местах.

Тщеславные, они наивно, по-детски, и не предполагали, что Боливар двоих не вывезет, что и произошло в реальной истории. Пришедшие красные с успехом поставили всю эту эсеровскую и меньшевистскую братию к стенке безо всяких угрызений совести. Причем провели эти экзекуции бывшие же товарищи по партии, успевшие переметнуться и желающие всеми силами доказать собственную лояльность.

Можно было бы умилиться расцвету демократии на просторах некогда великой Российской империи, если бы не красные, для которых все белые без исключения были классовыми врагами с вытекающими отсюда последствиями. И истреблялись как бешеные собаки господа митингующие вне зависимости от глубины правого уклона и жизненного кредо.

Вместо того, чтобы объединиться по принципу враг моего врага мой друг, заливать пожар со всех сторон, белое движение предпочитало поддерживать раскол и добиваться победы в одиночку, ругаться, образно говоря, за место в очереди к водокачке и за право первым плеснуть из ведерка.

Масла в огонь подливали союзники, всячески натравливавшие друг на друга самих белых и не брезговавшие решать за спиной у тех же белых делишки с красными.

В Слюдянке номинально власть была в руках семеновцев, являвшихся монархистами. Колчак же, объявивший себя Верховным Правителем России, был если уж не врагом, то не другом точно. Поэтому-то раненые колчаковские солдаты и умирали в холодных вагонах…

Ермаков зло прищурился:

— Подберите русского коменданта для станции немедленно, пусть наводит здесь нормальный порядок, ибо капитану Смиту на русских глубоко наплевать. Из Култука возьмите, он рядышком. А это совдепия, а не станция! И за дело, господа, за дело!

Костя схватился за поручень и влетел птицей в вагон, похожий на тот, в котором он ехал. Вот только не купейный, а плацкартный, и не тепло там стояло, а мертвящий холод.

Господи праведный! Вагон был забит под завязку живыми и мертвыми солдатами — изможденными, худыми, с синей кожей. Бинты от грязи давно стали черными, а губы многих шептали лишь одно слово — «пить».

В отдельном купе на полках лежал медперсонал — невысокий мужчина бредил, цепляясь пальцами за худенькую руку девчушки лет десяти. Та только тихо шептала: «Папа, мамочка, не умирайте».

Женщина на верхней полке была в горячке и скинула одеяло с себя, а девчушка даже не могла накинуть его на мать — как ей дотуда дотянуться. На нижней полке с бескровным лицом лежала сестра милосердия — она была мертва.

Ермаков перекрестился — русские женщины, вам всем памятник ставить надо за мужество ваше, с каким через невзгоды идете. И до боли скрипнул зубами — ведь он мог пройти мимо, как наверняка прошел бы Арчегов. Мог бы, но Бог не отвел от него ту женщину…

— Иди ко мне на руки, лапушка, — он рывком поднял на руки девочку. — Не бойся, сейчас будем в домике, в тепле, и маму с папой туда отнесут. Я же здесь начальник, не обману тебя, крошка, — не удержался, поцеловал маленькое создание в холодную щечку.

А та поверила, прижалась детским тельцем, обняла за шею тонкими ручками и только шептала ему на ухо — «спасите моих маму и папу, я люблю их».

И не выдержал Костя — заплакал. Горько заплакал, как могут плакать ожесточившиеся сердцем мужики — слеза беспомощного ребенка бьет сильнее, чем самый страшный обстрел. Так он ее и нес, не на одну секунду не останавливаясь, сердце билось уже под горлом, а он шел и шел, не замечая за слезами дороги…

— Константин Иванович, позвольте, — чьи-то руки взяли девочку из рук, и Ермаков облегченно вздохнул. Хоть и невелика ноша, но за долгую дорогу руки оттянула.

И только сейчас осознал, что комендант его вагона Трофим Платонович Огородников бережно взял девочку из рук и понес ее к саням, которые в числе доброй дюжины уже были подогнаны прямо на перрон. Рядом с ним вырос адъютант Пляскин.

— У девочки в вагоне отец и мать больные тифом. Проследи, чтоб в один дом попали, — отдышался ротмистр и поглядел по сторонам.

Число народа возросло изрядно, но среди толпы было уже много железнодорожников, таких, как знакомые путейцы. И Ермаков громко обратился к Пляскину, но, по сути, ко всем собравшимся:

— Хозяевам, у кого раненого поместят, десять рублей золотом выдать на кормежку и лечение. А как переболеет солдат, то еще империал дать. Ну а кто двух раненых выходит, тому вдвое больше денег давать. Где Наумова черти носят? Скажи интенданту — пусть курицу, мяса, рыбы выдаст, по десять фунтов на заболевшего — с вагонов наших. Давай! И муки пусть дает тоже по четверти пуда!

Слова ротмистра прозвучали в полном молчании собравшихся, а потом как пробку вышибло: сразу пошла спорая разноголосица, особенно начали суетиться внезапно очнувшиеся от апатии железнодорожники, которые до того с ледяным равнодушием наблюдали за происходящим.

— Сюда несите! Вон на сани. Да еще одного рядом кладите. У меня дом вона стоит рядышком, целая комната пустая, жена и дочери обиходят!

— Мне на сани еще, я о служивых побеспокоюсь, можете не сумневаться, ваше высокоблагородие, как за сынами смотреть буду!

— Кузьма, пошли. Раненого из вагона принесем, что на дальнем тупике стоит. Давай быстрее, сынок! Вона как начальник-то завернул!

25
{"b":"232828","o":1}