Литмир - Электронная Библиотека

* * *

– …Марина! Почему я так люблю плохие стихи? Так любя – ваши, и Павлика, и Пушкина, и Лермонтова… В полдневный жар, Марина, – как это жжет! Я всегда себя чувствую и им и ею, и лежу, Марина, в долине Дагестана, и раной – дымлюсь, и одновременно, Марина, в кругу подруг задумчиво-одна…

И в чудный сон душа моя младая

Бог знает чем всегда погружена…

Все стихи, написанные на свете, – про меня, Марина, для меня, Марина, мне, Марина! Потому я никогда не жалею, что их не пишу… Марина, вы – поэт, скажите, разве важно – кто? Разве есть – кто? (Сейчас, сейчас, сейчас зайдут ум-за-разум! Но вы – поймете!) Марина, разве вы – все это написали? Знаю, что ваша рука, гляжу на нее и всегда только с великим трудом удерживаюсь, чтобы не поцеловать – на людях, не потому, что эти идиоты в этом видят рабство, институтство, истерику, а потому, что вам, Марина, нужно целовать – на всех людях, бывших, сущих и будущих, а не на трех-четырех знакомых. И если я тогда, нечаянно, после той Диккенсовой ночи при Павлике поцеловала, то это – слабость, Марина, я просто не могла удержаться – сдержать благодарность. Но Павлик не в счет, Марина, – и как поэт – и немножко как собака, я хочу сказать, что он не совсем человек – с двух сторон… (И вы, Володя, не в счет: видите – и при вас целую, но вы не в счет – потому что я уж так решила: когда мы втроем, мы с Мариной – вдвоем… А что при всех, у С<еро?>вых – это хуже, но вы так чудно сдали тому фокстерьеру – сдачи, бровью не поведя…) Я вам за всю вас, Марина, целую руку – руки, – а вовсе не только за одни стихи, и за ваши шкафы, которые вы рубите, кажется – еще больше! Я всегда обижаюсь, когда говорят, что вы «замечательный поэт», и пуще всего, когда «гениальный». Это Павлик – «гениальный», потому что у него ничего другого за душою – нет, а у вас же – все, вся вы. Перед вами, Марина, перед тем, что есть, – вы, все ваши стихи – такая чу-уточка, такая жалкая кро-охотка, – вы не обижаетесь? Мне иногда просто смешно, когда вас называют поэтом. Хотя выше этого слова – нет. И может быть, дела – нет. Но вещи – есть. И все эти вещи – вы. Если бы вы не писали стихов, ни строчечки, были бы глухонемая, немая – как мы с Русалочкой, вы все равно были бы – та же: только с зашитым ртом. И я бы вас любила – нет, не: еще больше, потому что больше – нет, а совершенно так же – на коленях.

(Лицом уже из моих колен:)

– Марина! Знаете мой самый большой подвиг? Еще больше, чем с тем красным носом (шарманщиком), потому что не сделать еще куда трудней, чем сделать: что я тогда, после «Метели», все-таки не поцеловала вам руку! Не рабство, нет, не страх глаз – страх вас, Марина, страх вас разом потерять, или разом заполучить (какое гнусное слово! заполучить, приобрести, завоевать – все гнусное!), или разом – наоборот, страх – вас, Марина, ну, Божий страх, то, что называется – Божий страх, нет, еще не то: страх – повернуть ключ, проглотить яд – и что-то начнется, чего уж потом не остановить… Страх сделать то, Марина! «Сезам, откройся!» Марина, и забыть обратное слово! И никогда уже не выйти из той горы… Быть заживо погребенной в той горе… Которая на тебя еще и обрушится…

И просто – страх вашего страха, Марина. Откуда мне было знать? Всю мою жизнь, Марина, я одна была такая: слово, и дело, и мысль – одно, и сразу, одновременно, так что у меня не было ни слова, ни дела, ни мысли, а только… какая-то электрическая молния!

Так о «Метели»: когда я услышала, ушами услышала:

– Князь, это сон – или грех?

– Бедный испуганный птенчик!

–  Первая я – раньше всех! —

Ваш услыхала бубенчик!

Вот это первая — и раньше, с этим ударением, как я бы сказала, у меня изо рта вынутое – Марина! У меня внутри – все задрожало, живьем задрожало, вы будете смеяться – весь живот и весь пищевод, все те самые таинственные внутренности, которых никто никогда не видел, – точно у меня внутри – от горла и вниз до колен – сплошь жемчуга, и они вдруг – все – ожили.

И вот, Марина, так любя ваши стихи, я безумно, безумно, безнадежно, безобразно, позорно, люблю – плохие. О, совсем плохие! Не Надсона (я перед ним преклоняюсь!) и не Апухтина (за «Очи черные»!), а такие, Марина, которых никто не писал и все – знают. Стихи из «Чтеца-декламатора», Марина, теперь поняли?

Ее в грязи он подобрал,

Чтоб угождать ей – красть он стал.

Она в довольстве утопала

И над безумцем хохотала.

Он из тюрьмы ее молил:

Я без тебя душой изныл!

Она на тройке пролетала

И над безумцем хохотала.

И в конце концов – его отвезли в больницу, и —

Он умирал. Она плясала,

Пила вино и хохотала.

(О, я бы ее убила!) И кажется даже, что, когда он умер и его везли на кладбище, она —

За гробом шла – и хохотала!

Но, может быть, это я уж сама выдумала, чтобы еще больше ее ненавидеть, потому что я такого никогда не видела: чтобы за гробом шли – и хохотали, – а вы?

Но вы, может быть, думаете, это – плохие? Тогда слушайте. О, Господи, забыла! забыла! забыла! забыла, как начинается, только помню – как кончается!

А граф был демонски-хорош!

……………………………

А я впотьмах точила нож, —

А граф был демонски-хорош!

Стойте, стойте, стойте!

Взметнулась красная штора:

В его объятиях – сестра!

Тут она их обоих убивает, и вот, в последнем куплете, сестра лежит с оскаленным страшным лицом, а – граф был демонски-хорош!

А «бледно-палевую розу» – знаете? Он встречает ее в парке, а может быть, в церкви, и ей шестнадцать лет, и она в белом платье…

И бледно-палевая роза

Дрожала на груди твоей.

Потом она, конечно, пускается в разврат, и он встречает ее в ресторане, с военными, и вдруг она его видит!

В твоих глазах дрожали слезы,

Кричала ты: «Вина! скорей!»

И бледно-палевая роза

Дрожала на груди твоей.

Дни проходили чередою,

В забвеньи я искал отрад,

И вот опять передо мною

Блеснул твой прежний милый взгляд.

Тебя семьи объяла проза,

Ты шла в толпе своих детей,

И бледно-палевая роза

Дрожала на груди твоей.

А потом она умерла, Марина, и лежит в гробу, и он подходит к гробу и видит:

В твоих глазах застыли слезы…

– и потом уж не знаю что на ей -

И бледно-палевая роза

Дрожала на груди твоей.

Дрожала, понимаете, на недышащей груди! А– безумно люблю: и толпу детей, и его подозрительные отрады, и бледно-палевую розу, и могилу

Но это еще не все, Марина. Это еще – как-то – сносно, потому что все-таки – грустно. А есть совсем глупости, которые я безумно люблю. Вы это знаете?

Роди́лась,

Крестилась,

Женилась,

Благословилась.

Роди́ла,

Крестила,

Женила,

Благословила —

Умерла.

Вот и вся – женская жизнь!

А это вы знаете?

Перо мое писало

Не знаю для кого…

Я:

– А сердце подсказало:

Для друга моего.

Сонечка:

– Дарю тебе собачку,

Прошу ее любить,

Она тебя научит,

Как друга полюбить.

– Любить – полюбить – разве это стихи, Марина? Так и я могу. А я и перо вижу – непременно гусиное, все изгрызанное, а собачка, Марина, с вьющимися ушами, серебряно-шоколадная, с вот-вот заплачущими глазами: у меня самой бывают такие глаза.

119
{"b":"232778","o":1}