Литмир - Электронная Библиотека

Марина, кто изобрел глобус? Не знаете? Я тоже ничего не знаю – ни кто глобус, ни кто карты, ни кто часы. – Чему нас в школе учат??! – Благословляю того, кто изобрел глобус (наверное какой-нибудь старик с длинной белой бородой…) – за то, что я могу сразу этими двумя руками обнять весь земной шар – со всеми моими любимыми!

* * *

«…Ни кто – часы…»

Однажды она у меня на столе играла песочными часами, детскими пятиминутными: стеклянная стопочка в деревянных жердочках с перехватом-талией – и вот, сквозь эту «талию» – тончайшей струечкой – песок – в пятиминутный срок.

– Вот еще пять минуточек прошло… (Потом безмолвие, точно никакой Сонечки в комнате нет, и уже совсем неожиданно, нежданно:) Сейчас будет последняя, последняя песчиночка! Все!

Так она играла – долго, нахмурив бровки, вся уйдя в эту струечку. (Я – в нее). И вдруг – отчаянный вопль:

– О, Марина! Я пропустила! Я – вдруг – глубоко – задумалась и не перевернула вовремя, и теперь я никогда не буду знать, который час. Потому что – представьте себе, что мы на острове, кто нам скажет, откуда нам знать?!

– А корабль, Сонечка, приезжающий к нам за кораллами? За коралловым ломом? – Пиратский корабль, где у каждого матроса по трое часов и по шести цепей! Или – проще: с нами после кораблекрушения спасся – кот. А я еще с детства-и-отрочества знаю, что «Les Chinois voient l’heure dans l’oeil des chats» [233] . У одного миссионера стали часы, тогда он спросил у китайского мальчика на улице, который час. Мальчик быстро куда-то сбегал, вернулся с огромным котом на руках, поглядел ему в глаза и ответил: «Полдень».

– Да, но я про эту струечку, которая одна знала срок и ждала, чтобы я ее – перевернула. О, Марина, у меня чувство, что я кого-то убила!

– Вы время убили, Сонечка:

«Который час?» – его спросили здесь,

А он ответил любопытным: «Вечность».

– О, как это чудесно! Что это? Кто этот он и это правда — было?

– Он, это с ума сшедший поэт Батюшков, и это правда было.

– Глупо у поэта спрашивать время. Бездарно. Потому он и сошел с ума – от таких глупых вопросов. Нашли себе часы! Ему нужно говорить время, а не у него – спрашивать.

– Не то: он уже был на подозрении безумия и хотели проверить.

– И опозорились, потому что это ответ – гения, чистого духа. А вопрос – студента-медика. Дурака. (Поглаживая указательным пальчиком круглые бока стопочки.)… Но, Марина, представьте себе, что я была бы – Бог… нет, не так: что вместо меня Бог бы держал часы и забыл бы перевернуть. Ну, задумался на секундочку – и – кончено время.

…Какая страшная, какая чудная игрушка, Марина. Я бы хотела с ней спать…

* * *

Струечка… Секундочка… Все у нее было уменьшительное (умалительное, умолительное, умилительное …), вся речь. Точно ее маленькость передалась ее речи. Были слова, словца в ее словаре – может быть, и актерские, актрисинские, но, Боже, до чего это иначе звучало из ее уст! Например – манерочка. «Как я люблю вашу Алю: у нее такие особенные манерочки…»

Манерочка (ведь шаг, знак до «машерочка»!) – нет, не актрисинское, а институтское, и недаром мне все время чудится, ушами слышится: «Когда я училась в институте…» Не могла гимназия не только дать ей, но не взять у нее этой – старинности, старомодности, этого старинного, век назад, какого-то осьмнадцатого века, девичества, этой насущности обожания и коленопреклонения, этой страсти к несчастной любви.

Институтка, потом – актриса. (Смутно помнятся какие-то чужие дети…)

– Когда Аля вчера просила еще посидеть, сразу не идти спать, у нее была такая трогательная гримасочка…

Манерочка… гримасочка… секундочка… струечка… а сама была… девочка, которая ведь тоже – уменьшительное.

* * *

– Мой отец был скрипач, Марина. Бедный скрипач. Он умер в больнице, и я каждый день к нему ходила, ни минуточки от него не отходила – он только мне одной радовался. Я вообще была его любимицей. (Обманывает меня или нет – память, когда я слышу: придворный скрипач? Но какого двора – придворный? Английского? Русского? Потому что – я забыла сказать – Голлидэй есть английское Holiday – воскресенье, праздник.

Сонечка Голлидэй: это имя было к ней привязано – как бубенец!)

– Мои сестры, Марина, красавицы. У меня две сестры и обе красавицы. Высокие, белокурые, голубоглазые – настоящие леди. Это я – такая дурнушка, чернушка…

Почему они не жили вместе? Не знаю. Знаю только, что она непрерывно была озабочена их судьбою – и делом заботилась.

– Нужно много денег, Марина, нужно, чтобы у них были хорошие платья и обувь, потому что они (с глубоким придыханием восторга) – красавицы. Они высокие, Марина, стройные – это я одна такая маленькая.

– И вы, такая маленькая, младшая, должны…

– Именно потому, что такая маленькая. Мне, некрасавице, мало нужно, а красавицам – всегда – во всех сказках – много нужно. Не могут же они одеваться – как я!

(Белая блузка, черная юбка или белое платьице – в другом ее не помню.)

Однажды в какой-то столовой (воблиный суп с перловой крупой, второе сама вобла, хлеба не было, Сонечка отдала Але свой) она мне их показала – сидели за столиком, ей с высоты английских шей кивнули (потом она к ним побежала) – голубоглазые, фарфоровые, златоволосые, в белых, с выгибом, великокняжнинских шляпах…

– Гляди, Алечка, видишь – эти две дамы. Это мои сестры. Правда, обе – красавицы?

– Вы – лучше.

– Ах ты, дитя мое дорогое! Это тебе лучше, потому что ты меня любишь.

– Я потому вас люблю, что вы лучше всех.

Ребенок, обезоруженный ребенком, смолк.

* * *

Повинуясь, очевидно, закону сказки – иначе этого, с моей страстью к именам, не объяснишь – я так и не спросила у нее их имен. Так они у меня и остались – сестры. Сестры – Золушки.

* * *

Мать помню как Сонечкину заботу . Написать маме. Послать маме. Должно быть, осталась в Петербурге, откуда родом была сама Сонечка. Недаром ее «Белые ночи».

– Я же знаю, Марина, я сама так ходила, сама так любила… Когда я в первый раз их прочла… Я никогда не читала их в первый раз! Только я в «Белых ночах», не только она, но еще и он, тот самый мечтатель, так никогда и не выбравшийся из белой ночи… Я ведь всегда двоюсь, Марина, не я – двоюсь, а меня – две, двое: даже в любви к Юре: я – я, и я – еще и он, Юра: все его мысли думаю, еще не сказал – знаю (оттого и не жду ничего!), мне смешно сказать: когда я – он, мне самой лень меня любить…

Только с вами, Марина, я – я, и – еще я.

А верней всего, Марина, я – все, кто белой ночью так любят, и ходят, и бродят… Я сама – белая ночь…

Обнаружила я ее Петербург сразу, по ее «худо» вместо московского «плохо».

– А это очень худо?

– Что?

– Говорить «худо», – и сама смеется.

– Для вашего худа, Сонечка, одна рифма – чудо.

Кто и откуда

Милое чудо?

Так возникла Розанэтта из моей «Фортуны» (Лозэна), так возникла вся последняя сцена «Фортуны», ибо в этом: «Кто и откуда?» – уже весь приказ Розанэтте (Сонечке) быть, Розанэтте, дочке привратника, которая:

…Я за последней волею прислана.

Может, письмо вам угодно оставить родным,

Может быть, локон угодно отрезать на память.

Все, что хотите, – просите! Такой уж день:

Все вам позволено нынче!

О, какая это была живая Сонечка, в этом – все, говоримом за час перед казнью, в этом часе, даримом и творимом, в этом последнем любовном и последнем жизненном часе, в предсмертном часе, вмещающем вето любовь.

101
{"b":"232778","o":1}