Так не зря ли обидел меня г. Ч. В-ский, считая мою характеристику отношений Белинского к Полевому «непомерной придирчивостью»? Так не лучше ли, не благоразумнее ли поступил г. Бродский, которому – правда, по особым соображениям – вовсе «не хотелось говорить» об этой моей «странной» характеристике?
* * *
В одном пункте я должен сделать уступку Н. Л. Бродскому (отчасти и П. Н. Сакулину тоже, на 116-й стр. своей второй статьи, слегка касающемуся данного вопроса): я не имел достаточно оснований сказать, что Белинский «своими ошибками всецело обязан самому себе»; подчеркнутое слово нужно было бы заменить другим, менее решительным, так как, при общей внушаемости Белинского действительно следует признать, что не только правильное и хорошее мог он брать у других, но и дурное. Однако и здесь я вынужден отметить, что г. Бродский защищает Белинского от меня не так, как, с его точки зрения, было бы надо, и противоречит самому себе. «Кстати, – спрашивает мой оппонент, как примирить его (мое) утверждение, что „Белинский свое хорошее и правильное получал о г других – своими ошибками всецело обязан самому себе“, с фактом, что Станкевич считал пушкинские сказки „ложным родом“, „просто дрянью“, „Конька-Горбунка“ находил „несносным“?» (Стр. 15) Г. Бродский простодушно не замечает, что такой постановкой вопроса он уже во второй раз, выдает Белинского с головой значит, невозможно, чтобы Белинский думал и. так, как Станкевич, или додумался до своих взглядов на пушкинские сказки и «Конька-Горбунка» самостоятельно? Значит, я прав, что Белинский вообще был отголоском чужих мнений (против чего, однако, возражает г. Бродский)? Ведь если стать на скользкую для Белинского точку зрения его защитника, то последний должен бы и мне дать право строить, например, такие умозаключения: оттого Белинский высоко ценил Лермонтова, что Краевский, с которым наш критик в то время был очень близок, считал Лермонтова «меркой всего великого» (Письма, II, 252); оттого Белинский признал Гоголя, что, по свидетельству С. А Венгерова (Собрание его сочинений, 1913, II, стр. 175), Гоголь «был истинным любимцем всего кружка» Станкевича и, «в общем, увлечение Белинского Гоголем не составляет его личной заслуги» (стр. 177); оттого Белинский приветил Кольцова, что на Кольцова обратил внимание, его открыл Станкевич. Но такого права г. Бродский не даст же мне?
* * *
На мое утверждение, что Белинский был «несведущ», Н. Л. Бродский отвечает «только ссылкой на сочинения подлинного Белинского да словами ученого современника Белинского (Грановского): „Противнее всего было слушать суждение о невежестве Белинского!“» (Стр. 35).
У Грановского этого нет; у подлинного Грановского сказано так: «Противнее всего было слушать суждения С-ва (Строева) и Бодянского о невежестве Белинского» (Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897, II, 341).
* * *
Г. Иванов-Разумник не всегда логичен. Он утверждает, что похоронить придется не Белинского, а мою статью, на которой надо поставить «беспощадный крест»; и это – не потому, чтобы я «дерзнул» восстать на Белинского: «дело не в дерзости, а в искренности». Через несколько строк автор признает мою искренность: значит, хоронить меня, как писателя, не за что? Но нет, разрушая логичность своего построения, кроме искренности, уже новое требование предъявляет г. Иванов-Разумник: «наличность основательного фактического багажа».
По существу, он прав в своих обоих требованиях; но ни в одной фактической ошибке он меня не уличил, скудости моего багажа ни в чем не показал. И мне думается, что весь мой спор с противниками, в частности с г. Ивановым, касается не фактов, а их истолкования. Так думает, во второй своей статье, и П. Н. Сакулин: «Все дело – в новом истолковании ранее известных фактов, в своем угле зрения» (стр. 89).
Но, как бы то ни было, благожелательный совет г. Иванова-Разумника пополнить свой багаж, я свято исполняю и буду исполнять: век живи – век учись.
Зато я не последую другому его совету сделать такой наивно-статистический опыт: «взять знаменитые „пушкинские статьи“ Белинского и подсчитать в них, с одной стороны, все ошибочные суждения о Пушкине… а с другой стороны, все суждения, сохранившие силу и до наших дней», – каких окажется больше? Для меня гораздо важнее этой арифметики общий дух, общий смысл статей Белинского, синтетическая оценка Пушкина; какова же она, я на это указал выше.
Нелогичен г. Иванов-Разумник и в том отношении, что, «хороня» мою статью о Белинском, он на ее основании хоронит и мой метод вообще. Но разве в том, что статья моя, по мнению г. Иванова-Разумника, так дурна, виноват непременно мой метод, а не я сам? Ведь метод-то, может быть, и хорош, а только применила его неискусная и невежественная рука. Дело, может быть, не в методологии, а в самом методологе. Г. Иванов сам же недавно утверждал, что «похоронить» силуэт надо за мое незнание фактов; а ведь знать факты – этого, конечно, в первую очередь требует всякий метод, в том числе и мой. И если мой оппонент справедливо замечает, что «всякая теория имеет право на существование – до тех пор, пока не разобьет себе лба о факты», то лоб моей теории, слава Богу, остался цел, потому что и не было тех фактов, о которые он мог бы разбиться. Во всяком случае, повторяю, всю ответственность за свою статью я возлагаю исключительно на себя, а не на свою теорию.
Г. Иванов-Разумник нелогичен и в конце своей рецензии: там, иронизируя над моими словами: «Благочестивому сказанию о Белинском соответствует, чтобы и другие честно сказали о нем свою правду», он заявляет о себе, что «тоже имеет право „честно сказать свою правду“… ну хотя бы о современной турецкой литературе», но пока от этого воздержится, так как «в этом вопросе ему еще надо сильно пополнить свои сведения». Да? В таком случае г. Иванов-Разумник ошибается: он не имеет права говорить о турецкой литературе.
* * *
Многие оппоненты указывают на то, что я противоречу самому себе, когда в конце своего этюда говорю: «И нелегко все-таки отворачиваться и от того реального человека, который имел же, значит, в себе нечто большое, если мог оставить после себя такой прекрасный след и сумел завещать своему имени такой лучистый ореол».
Здесь я действительно впал в ошибку. Что нелегко отворачиваться от Белинского, это признает каждый из моих противников, и все поймут психологию невольного разрушителя своих же ценности. Естественно и то, что, придя к безотрадным выводам о знаменитом критике, я не мог не спросить себя, почему же он знаменит, – нет ведь дыма без огня. И вот здесь, в своем ответе, я был неправ: в области духовных явлений бывает и без огня дым и не всегда слава заслужена; мое значит в приведенной выше фразе, во всяком случае, неправомерно. Я только в оправдание себе скажу, что, не найдя большого Белинского в его книгах, я подумал, не шла ли от него, просто как от личности, как от «реального человека», некая нравственная сила, то излучение души, которое может само по себе, помимо объективных заслуг, возжигать над именем ее обладателя посмертный ореол славы. Но теперь, еще раз обдумав совокупность его писем (как известных раньше, так и опубликованных впервые), этих следов реальной жизни, я должен от своей мысли отказаться. По-прежнему я считаю, что легенда Белинского была дорога и плодотворна и что, «журналист, друг и ревнитель книги», он литературную новинку, «новую книгу», возвел на степень события, что он один из первых навсегда привил русскому обществу устойчивый интерес к русской литературе и потребность разрезать последний выпуск журнала. По-прежнему его исторической роли я не отрицаю. По-прежнему я понимаю красоту его идеализованного лица. Но в реальном Белинском большого-то человека именно и не было.
* * *
Мне кажется, я исчерпал все фактические указания своих оппонентов. Читатели видят, должен ли я отказаться от своей характеристики Белинского. Но я обещал коснуться еще вопроса о том, соблюл ли я в своем этюде пропорции, правильно ли распределил свет и тени знаменитого критика. В самом деле, то, что я цитировал, – из Белинского; то, что цитировали мои противники, – тоже из Белинского: что же для него характернее, что его определяет. К сожалению, никто из рецензентов не высказался, принимают ли они мои слова, в пестром наследии его (Белинского) сочинении, в их диковинной амальгаме вы можете найти все, что угодно, – и все, что не угодно… На него нельзя опереться, его нельзя цитировать, потому что каждую цитату из Белинского можно опрокинуть другою цитатой из Белинского. Если мне позволят считать молчание знаком согласия, согласия со мною, то ведь это убийственно для Белинского. Самый факт этой незаконной роскоши, самый факт двух мнений о каждом предмете свидетельствует против расточительного владетеля таких противоречий; перед минусами невольно побледнеют плюсы, дурное Белинского бросает свою губительную тень на его хорошее.